Ступеньки, нагретые солнцем
Шрифт:
Они долго смеются со Славкой. Странное дело: Курятников, старик малоприятный, уже кажется Любке почти симпатичным. Она в эту минуту забыла, как он всегда грозил им из окна корявым пальцем; как однажды выскочил в ярости и сломал Славкин самокат и выбросил на помойку драгоценные подшипники, и Славка шёл за ним и просил: «Подшибники отдайте! Подшибники отдайте!» Нет, не отдал, выбросил в самую даль, так, что и достать было нельзя, хотя они тогда весь мусор перекопали палками. И этот же старик схватил Любкин мяч, нечаянно залетевший к нему в открытое окно, подскочил к окну и на глазах у всех прогрыз мяч. Так и рвал своими длинными зубами красно-синий
Любка тогда даже заплакала. А Славка сказал про Курятникова: «Злой, как крыса».
Но сказал не очень громко, Курятников не слышал.
Всё это было до войны. А теперь сын Курятникова, дядя Паша, ушёл на фронт. Семье фронтовика тимуровцы обязаны помогать. На то они и тимуровцы. И вообще мало ли что было в далёкое время, до войны.
Теперь под окнами у Курятникова никто не играет, не прыгает и не кричит. Как будто там забор. Но никакого забора нет, просто все знают, что лучше туда не ходить. Привыкли.
Вечером двор становится синим, и снег лежит синий. Люба и Славка идут вдоль стены, крадутся и стараются не смотреть друг на друга, чтобы не засмеяться. Славка несёт длинную двуручную пилу, замотанную в тряпки. И всё равно это похоже на игру, и Люба знает, что и Славка чувствует это, хотя старается быть серьёзным и даже важным.
В сарае холодно, сыро. Сначала Любке кажется, что там чёрная тьма, но постепенно глаза привыкают, и становится видно, что в углу навалена гора дров, а посредине стоят козлы.
В открытую дверь сарая светит со двора снег.
Славка вытаскивает козлы, ставит их перед сараем, выволакивает длинное суковатое полено, и они наконец начинают пилить.
Радостно и весело Любке. Вжикает пила, сыплются жёлтые опилки, даже в тёмном дворе видно, что они ярко-жёлтые на синем снегу.
— Устала?
— Ни капельки!
Она и правда почти не устала. Так ловко, удобно пилить дрова со Славкой. Пила как будто сама ходит взад-вперёд, Любе приходится только придерживать рукой в варежке высокую ручку пилы.
До войны Люба никогда не пилила дрова, хотя у них дома голландская печка. До войны Люба считалась маленькой. Теперь маме на работе сделали железную печку, железная удобнее, на ней можно готовить. А Люба научилась пилить. Не училась, а вдруг сумела. Наверное, потому что война.
Славка во время работы молчит, но видно, что у него хорошее настроение. Он работает весело и складно. Он мог бы пилить долго. А Люба не сможет долго, она это чувствует. Она не устала, но очень хочется есть. Так хочется есть, что скоро ни одной другой мысли не останется в голове. Только эта: «Есть, есть».
Неужели когда-нибудь наступит время и можно будет не мечтать о еде? Не думать о том, чтобы поесть. Люди будут садиться за стол, обедать или ужинать и забывать об этом. Как много разных интересных мыслей придёт тогда в их головы.
Конечно, будут другие проблемы, совсем без проблем не бывает. Но тогда Любе казалось в синем холодном дворе, что все заполняющее чувство голода и есть единственное мешающее, утяжеляющее жизнь.
Сейчас бы горбушку чёрного хлеба! Только не такую, как утром, тоненькую, а толстую, тяжёленькую горбушечку с немного подгоревшей коркой, со светло-коричневыми зазубринами между тёмным, подгоревшим,
и светлым, гладким. Как прекрасно пахнет чёрный хлеб! Люба продолжает двигать пилой, но слышит теперь запах не опилок, не снега, не дыма, который тянется из трубы, высунутой в форточку из тёмного окна старика Курятникова, — а хлеба. Видно, старик топит печку в темноте. Люба тоже иногда так делает: если погасить свет и открыть дверцы печки, в комнате светло от пламени, а тогда можно не опускать маскировочные шторы, и в открытую форточку видны звёзды.Она всё время слышит запах хлеба — сладкий, кислый, тёплый. Ни на какой запах больше не похожий — запах хлеба.
Если бы у неё была сейчас эта тяжёленькая толстая горбушка, она не стала бы съедать её быстро. Только совсем глупый человек слопает быстро, не наестся и сам не знает, то ли ел, то ли нет. Но Люба понимает, как надо есть горбушку. Она будет откусывать маленькие-маленькие кусочки, подольше жевать, так гораздо сытнее. А ещё хорошо посолить горбушку не очень сильно. Но это если есть соль. А соли нет. Впрочем, и горбушки тоже нет.
— Славка, ты хочешь есть?
— Конечно, хочу. А у тебя есть что-нибудь?
Господи, с какой надеждой он спросил! Рослый парень, ему скоро четырнадцать. Ему же ещё больше надо еды.
Она ответила виновато:
— Нет, Славчик, я так просто спросила. Ничего нет.
— Если про харчи не думать, голод меньше, — говорит Славка и тянет пилу к себе. — Скоро закончим, там всего два полена осталось…
Наконец допилили последнее полено. Самое трудное, самое суковатое. Пила всё налетала на сучок, её защемляло, она не хотела двигаться. Но всё равно они его распилили. Последний отпиленный чурбак упал в снег.
Любе становится весело. Скоро, скоро домой! А там мама. С утра Люба не видела маму и соскучилась. Они мало видятся: мама всё время на работе. И мало разговаривают: мама всегда усталая, морщинка между бровями стала глубже. Мама быстро вытирает мокрой тряпкой клеёнку на столе, быстро моет посуду в голубом тазике, быстро моет руки, стелит постели, ложится и засыпает. Перед сном она говорит обычно одно и то же:
— Может быть, завтра придёт письмо от папы.
Это звучит как заклинание. Больше всего на свете мама хочет, чтобы пришло письмо. Скажет и сразу заснёт.
Ну и что же, что они мало разговаривают? Война, и некогда особенно много разговаривать. И без слов Люба видит, что маме трудно, она устала. Мама посмотрит на Любу прищуренными близорукими глазами, и Люба понимает: мама рада, что Люба дома, рада, что Люба истопила печку, рада, что есть на свете такой человек — Люба, её дочь. Разве обязательно говорить много всяких слов, чтобы это понять?
Скоро, скоро домой! А на верхней полке в буфете лежит немного хлеба и два куска сахара. Люба сама видела утром, как мама встала на стул и положила хлеб и сахар в самый угол верхней полки.
«Чтобы не было соблазна», — сказала мама озабоченно.
До войны мама убирала в дальний угол буфета латвийские конфеты «Лайма». Очень вкусные конфеты в таких ярких нарядных фантиках, что Люба и до сих пор видит эту светящуюся яркость — зелёные бумажки, синие, жёлтые. Синий так уж синий, глазам больно. Наверное, пока не было в магазинах латвийских конфет, Люба не видела таких ярких красок. А может быть, они остались в памяти такими пронзительно яркими потому, что это были не просто картинки, а именно фантики, в них были конфеты. Тянучки, ириски и шоколадные.