Стужа
Шрифт:
У Лотарева спокойно не выходит. Вскочил, руками размахивает. По самому сердцу рвет:
— Атака с рассветом! За артподготовкой без паузы — серия ракет: зеленая, зеленая, красная. Подняться всем, как один! Немецкая траншея от ста пятидесяти до трехсот метров. Ударим неожиданно, в рост, на «ура»! Не дать фашистам опомниться и организовать огонь. Бежать через ничейную полосу только по проходам. Помни, боец, по бокам мины! На убитых и раненых не оглядываться, только вперед!
Совсем потерял голос ротный. Сипит — куда там Барсуку:
— …Ударим
Винтовку обнимаю, молчу. Это же в рост, на тот станковый, на снайпера, на все трассы! Пулям тесно, а нам каково?..
Коля Смирных из Поварово речь держит, никак, подготовили:
— Не дрогнем, не подведем! Драпали немцы от Москвы и здесь, у нас, драпанут! Севастополь стоит! Ленинград стоит! Дети, старики, женщины и старухи — за станками, за плугом! Родина стонет под фашистами! Сотрем с земли гадов!
Немцы ракетами ночь в день превращают. Ждут. Конечно, ждут! А как догадались?..
Колька Вощилов шепчет:
— Эко горе — солнце село, завтра новое взойдет.
«Взойдет ли?..» — думаю.
Женька Прокопьев баском из темноты:
— Резолюцию предлагаю! Долг комсомольца — быть в бою первым! Трусам не будет пощады! Смерть за смерть! Кровь за кровь!
Других резолюций не подали. Несогласных тоже не нашлось. Голосовать не стали.
Лотарев и Путимцев по траншее прошли, каждому указание дали. Ефим сразу ко мне, а тут и Гришуха.
Генка к Ункову мотанул.
Говорю:
— Чем шустрее будем атаковать, тем меньше у немцев времени на стрельбу. Пулеметные расчеты в атаку не пойдут.
Барсук оскалил нержавейки:
— Дождались, братки, смены.
Наши караульные постреливают. Немцы изредка отвечают. Томимся, ждем.
— В атаку… наконец-то, — ворчит Гришуха, — груши, яблоки поспели, сливы соком налились…
Барсук циркает сквозь зубы:
— Так и помрешь, а еще… ну не было ничего с подругой — ни с одной. Только… вот помял Дусю, а за зад взял — как треснула!..
— Дуся? — спрашивает Гришуха. — У нее тут много…
— Вот-вот, за титьки тронул — ничего, а за зад — чуть зубы не вышибла. И трехэтажным матом меня! Тоже сокровище!
— А другие, думаешь, пробовали? — говорю. И такое горе во мне!
— О любви столько в книгах, — рассуждает Барсук, — стало быть, не просто так все это. Ведь теперь так ничего и не узнаешь.
— А я и за груди не держался, — говорит Гришуха. — А тронул бы… так тянет… Хоть погладить…
Барсук газетку аккуратно на три части делит. Чего куреву пропадать? Может, кто уцелеет.
Гришуха шепчет:
— После атаки всем хватит оружия. На выбор, любое.
Говорю:
— Авось выживем.
— Выживем… — матерится Барсук и после паузы добавляет: — Где они,
наши подруги?..Выгребаю лопаткой грязь из бойницы. Вот она, ничейка! Затягиваюсь из кулака. Повезет — пробегу, а там? К ним ведь прыгать… В траншею… Гляжу на ничейную полосу. Сияет под парашютными ракетами. Как же пробечь через нее?..
— Верно говорят: в один день две радости не живут, — бормочет Гришуха.
— Ты о чем?
— А конина — не радость?
Ясное дело: в атаку — это уж никак не в радость.
Молчим. Прижались друг к другу и глазеем на ничейку: во весь рост бежать!..
— Покурить я к вам, — подает голос ходок.
Старшина это. Мы давно его услыхали. Вот только не знали кто. Он протискивается бочком, карабин в руке. Спрашивает:
— Чем промышляете, славяне?
— Кониной, чем же еще, — чуть слышно бормочет Гришуха.
Подвигаюсь, даю место старшине, сам в своих мыслях. Что эта атака в масштабе всей войны? Поди, весь расчет на выигрыш времени. Под этот выигрыш мы должны лечь, связать немцев. Собой должны прудить их движение, навроде кровавых кочек мы для них.
Тесно мне в траншее от таких мыслей. Я к воротнику: душит — расстегнуть бы, а пуговиц там уже нет. От ракет свет дерганый, в мелкой трясучке и синюшно-белый, ненастоящий, ровно мы уже мертвецы. Затягиваемся, озираемся на ракеты и жиканье пуль.
— Кадровые тоже спешили в атаку, — говорю я. — Небось все видели, сколько их в той роще.
— На тыщу будет.
— Кадровые, не кадровые, — говорит старшина. — Теперь вы кадровые. Других нет.
— Хорошо тому жить, у кого бабушка ворожит, — говорю.
— Это уж точно: нет других, — соглашается Барсук. — Подчистую выбили. Ты у нас один экспонатом…
Пальцы от сырости распухли, сбиты, кровят. Глаза — тоже в веках распухшие, моргать больно. А дыр, лоскутьев, порезов на нас — ну точно нищие, нарочно не наберешь.
«Вот почему команды на строительство землянок не давали, — думаю. — У немцев должны отнять».
— Как в бой — всегда кажется, ты один. Я знаю… — Старшина вдруг ловко разголяется по груди. Кожа белая, а под плечом темный, совсем свежий на вид рубец.
— Будут и птицы перелетные, — говорит Барсук. — Будут и черти болотные. Знаешь, Софроныч, я согласен на какой хошь рубец: только б жить!
— Пердячим паром, значит, утречком, — говорит Гришуха. — Брюхом на пули.
Примечаю: голоса у нас не свои — хриплые и тоном не такие. Как неживые мы уже. Что к полудню от оставшихся двух третей полка сохранится?.. Смотрю на старшину, ребят… Кто мы?..
— Хоть ноги залечились, — говорит Гришуха. — На марше стер до волдырей. — И в смешок, не по-своему, смеется.
Поглядываем на него: с чего это он?..
— Слушай, — не унимается Гришуха, он трясет меня за колено, — а почему когда голодный — не хочешь чего-нибудь вкусного? Я бы кусок сала — ничего другого, только шматок сала и хлеба.