Стужа
Шрифт:
— Слушаюсь, товарищ майор. — И затопал Ильюха наверх.
Смотрю на Таню: спит! Сейчас только краснела, а уже спит.
Я к бидонам и поднялся.
Скопилась водка в штабе, не до наркомовских пайков — кто понесет по ротам.
На бидоне — банка. Крышечка ровно обрезана и ручкой отогнута. «А вот, — думаю, — откуда хлебаешь ты, товарищ майор Погожев. Поди, и воду поэтому не разносили. Фляги-то под водкой. Хоть сто наступлений делай — было бы кому. Залейся!»
Черпанул из бидона, держу банку: она как полная, на крышечке упруго играет. Ничейку, ребят представляю, Барсука… Бормочу, не будить же Таню:
— За помин душ! Эх, кони вороные!
«Заодно, —
Сижу, задыхаюсь, как есть, офонарел. В глазах желтые кольца, и толще, рыжее! Слепну в них, слабею, сердце мое как волчок. Шепчу:
— Все ребята на ничейке. Нет ребят! Гришуха…
Грохот! Визг! Пол подпрыгивает!.. Глаза таращу. Своды за пылью не углядишь. Таня ко мне прижалась, вскрикивает. Лампу подбросило — и на пол. Совсем темно. Я и выматерился. Что ж это нас, как клопов, вымаривают?! Да где ж наша артиллерия, авиация?..
С лестницы в подвал кирпичные осколки брызжут. Гарь наползает. И вдруг — тишина! Такая — ну боя за ней не слыхать!
Пыль в лестничном пролете крутит, крутит…
Кто-то спичкой чиркнул, лампу поднял, запалил. Фитиль жирно коптит без стекла. Это сам Погожев лампу налаживает. Нос крупный, с горбинкой — сразу признаешь.
Все понемногу оживаем, друг дружку зовем. Выстояла церковка, вечная благодарность Создателю.
— Засекли, гады, — ворчит Погожев и тоже кроет нашу артиллерию.
Чувствую, в крови я. Из-за водки это. Ну насквозь! И оплываю кровью, оплываю… Как же так? Нам ведь топать, а я?!
А плечо разносит! Ватник уже мал, давит на рану. Лежу смирно. Во рту — кровь, горечь, жар. Кабы не застонать. Ровно гвоздями меня к полу пришили. Как есть, неподъемный. Так развялило: весь воспаленный, дышать и то больно.
«Забыли бы меня, — думаю, — и помер бы. Я согласен. Только пусть не трогают. Лишь бы лежать… и засну, обязательно засну, а во сне и помру… пусть…»
Глаза слипаются, а вижу: подхватывают караульного и на двор. Стало быть, наповал его. Погожев «Дегтярев» на стол кладет. Некому теперь караулить.
В воздухе мелкая капель, ровно туман, а это дождь. От церкви отошли — и круги в глазах, в ушах свист, ну такой — глохну. Рука гирей. И кровь на пальцах клейкая, теплая. Как ей не течь — мне лежать надо. А тут еще везде лужи, прешь с натугой. Грязь — трактор утонет. Господи, да за что?! Сердцем давлюсь, а не дышу, хошь выплевывай его.
Таня меня к себе на спину. Отощал я, а все же дюжий. Куды ей! Жаркая от пота, всхлипывает, тужится. От недосыпа и работы глаза у нее мутные, в красноватых прожилках. Эх, путевка райкома!..
— Погодь, — прошу.
Выпрямился, а шагнуть… не получается. Буксую по грязи.
— Врешь! — кричу и кулаком грожу, а кому — не ведаю.
Таня обняла меня за пояс и тащит помаленьку.
— Врешь! — кричу. — Буду жить!
Ядрена капуста, кое-как ноги переставляю. Ладошка-то у нее цепкая. «Господи, — думаю, — ты-то за что маешься?..» Воробышек и есть. Махонькая. В юбке под телогрейку. Телогрейка — ну ровно пальто на ей. Рукава подрезаны и наспех подобраны нитками. Губы облизывает: обветрены, в трещинах. Голосок горестный и с такой заботой!
— Ничего, — успокаиваю, — не помру. Эко горе: солнце село — завтра новое взойдет.
В общем, управляемся помалешеньку.
Греюсь я шибко. За все траншейное сиденье отогреваюсь. Ташкент и есть!..
— Куда вода — туда и рыба, —
говорю Тане.Тащиться нам, стало быть, вместе.
Спустились в овраг, а за кусточками… Угра «Пропал! — думаю. — Вот тебе и рыба, и вода». На переправе снова — ни души. И даже колышка паршивого нет. Крою я эту реку про себя. Там — фашисты, артиллерия, тут — Угра. Что хуже — неизвестно, а только угробит эта вода раньше… факт! Глохлое местечко.
— Сиди, — наказываю, — Танюша, сиди…
Сам на колени — и пополз. Это ж на увечную руку опирайся! Отполз — и тихонько кричу под себя. Ох, боль! Конечно, здоровой рукой пособляю, основную работу делаю. Как есть, взобрался на бревнышки, а через них вода переметывает, серая, сердитая. Уж куды верная примета: кобыле брод — курице потоп… В воде, почитай, все ноль градусов. Не чую их, ни рук, ни ног, а назад нельзя: поздно — как есть, утону. Гитлер, чтоб ему!..
До мошонки мокну, но ползу, себя не чувствую, но ползу. Раскачиваюсь, кряхчу, матерюсь шепотком. Как есть, поморожу яйца. Перебитая рука по воде волочится, кровит. В глазах крути, вот-вот рожей ткнусь в воду и свалюсь. Блевотина стрянет в груди… Коленями стараюсь не промазать, нащупываю бревешки. Коченею, ползу… Краем глаза Таню вижу. Мордочкой в колени уткнулась, кудряшки пот склеил, — ох, плачет, плечики так и ходят. Боязно за меня. «Эх, родная, — думаю, — еще не остыло твое сердце. Знаю я этих, что пожили…»
И дурь в башке. Москва слезам не верит… не верит… не верит… Зато мы верим…
А при такой натуге и таком расходе чувств свихнуться — да запросто! Вон Левка Радушин…
Бинт замок, распутался. Дабы не зацепился — свалит тогда… Круги желтые в глазах. Укачивает, мать их в корень!.. Зато мы верим…
В воде — мое отражение. Веда быстрая, с пеной… Кривой я в воде, рваный, на жабу похож…
Так и вылез на карачках. И не сел, а лег. Худо, а сам сухарь погожевский вспоминаю: забыл в штабе. Обеспамятствовал после водки, а он, видать, свалился с груди. А тут артналет… Эх, погрыз бы! Откуда силе без харчей?..
Пока жрать хочу — жить буду. Это батя говорил. Где он, батя? Небось тоже пашет на передовой… Сел на землю. Кашляю — дыхнуть не могу, дохожу… А в башке новая карусель слов, слышу, как Гришуха подначивает: «Наконец-то дождались: груши, яблоки поспели, сливы соком налились…» Нет Гришухи!.. Зато мы верим…
Вот так в слова поиграешь и свихнешься. Мне о Левке Любка рассказывала: крепкий, надежный, ничем не болел… Я теперь знаю: война — это умерщвление душ. Волк-то, конечно, выживает, а человек…
Тянет за руку Таня, пора. Она ловко перебежала. Эх, Танечка…
— Обиделся? — спрашивает.
— За что?
— Не помогла. Один полз.
— Меня батя учил: мужчина не имеет права обижаться. Он должен размышлять. Я с батей согласен. Ну это вообще, а тут-то и обиды быть не может.
На крылечке сижу. Разглядываю начальника. Четыре «шпалы» — полковник, а у этого — по ромбу на петлицах. Комбриг, надо полагать. Я с таким начальством и за жизнь не встречался. Скорее всего, комбриг. Вон малиновые лампасы под полой шинели. Стало быть, комбриг медицинской службы. Бородка и пенсне, как у Чехова, зато нос не такой — дрябловатый, хотя и не шибко толстый. Сам свежевыбритый, гладкий, но в годах. Сапоги!.. Сапоги со шпорами. В голенища ровно в зеркало смотреться можно. Этак постукивают по пустому крыльцу, вроде как застоялся. Жеребец! Что не мерин — факт! Ишь, ровно на пружинах! Еще, поди, маячит…