Sub specie aeternitatis
Шрифт:
Индивидуализм говорит: индивидуальное есть высшая ценность, но оно не должно иметь никакого отношения к миру, к истории, к общественности; политика, устраивающая вселенную, должна быть отвлечена от самого важного и дорогого для каждого существа. Этот индивидуализм допускает религию, как интимное переживание индивидуума, но не позволяет перелиться этому интимному переживанию в универсум, воплотиться в историю, преобразить общественность. «Индивидуалисты» думают, что это и есть настоящий индивидуализм, а нас упрекают в измене индивидуализму, в подчинении интимного объективности, но тут ужасное недоразумение, тут злоупотребление словами. Мы, именно мы — индивидуалисты, так как хотим, чтобы миром правило наше индивидуальное, чтобы мир перевернули интимнейшие наши переживания, ценностям нашим хотим покорить всю эту кажущуюся объективность. Например, красота есть достояние интимного и индивидуального переживания, и о ней нужно как можно меньше говорить, как можно меньше ею заниматься, как можно меньше выявлять ее, рассуждают так называемые «индивидуалисты», некрасивое, внекрасивое, «отвлеченная» политика спасает мир, человеческое общество перевернет историю. Красота, интимное и индивидуальное, должна спасти мир10', преобразить общественность, говорим мы, по ту сторону красоты нет и не может быть новой, праведной общественности. Перед чудом красоты смирится мировое зло. Это значит, что мы говорим: индивидуализм должен быть утвержден до универсализма, должен быть царем вселенной, т. е. превратиться в
Мы не новую хотим выдумать религию, а единую вечную раскрывать в новом религиозном творчестве. Одно христианство не может нас уже спасти не потому, что оно ложь, а потому, что неполная истина, не вместившая всей полноты нашего опыта и наших хотений, потому что в нем открылась, хотя очень важная, центральная, но часть истины. В христианстве, взятом в его исторической относительности и ограниченности, нет еще положительной общественной правды, не вмещает оно еще всего дорогого нам богатства культуры, есть Богочеловек, но нет еще Богочеловечества. Историческое христианство, аскетическое, бесплодное, — индивидуалистично, лишь о личном небесном спасении говорит, и нельзя найти в нем правды земной, соборного спасения и преображения земли, плоти мира. Религия Христа была центральной точкой всемирной истории, из которой можно понять весь смысл истории, но христианство осталось оторванным от этого смысла всемирной истории, для него как бы выпало все, что совершалось великого в истории, все творчество культуры, все мечты об общественном преображении земли. Смысл религиозного кризиса, который обострился в современном человечестве, хотя не многими еще сознается, в том заключается, что нельзя успокоится ни на старой аскетической, бесплотной, не общественной и не культурной религии, ни на новой, уже состарившейся, земной безрелигиозности. Потому так легко соединяли христианство с каким угодно политическим изуверством и кощунственно прикрывали им людоедские реакционные инстинкты, что в христианстве, только в христианстве, не была открыта еще правда о религиозной общественности, о религиозной земной культуре. И с представителями исторической церкви «блудодейст- вовали цари земные»11*. Не сошел еще явно на общественное человечество Дух Утешитель, обещанный Христом, тело человечества не сделалось еще богочеловеческим, святой общественностью и святой культурой, вмещающей бесконечную полноту бытия. Христианские праведники спасались индивидуальным подвигом и молились за грехи мира, но праведности общественной, культурной, всемирно–исторической мы только ждем. Тогда она победит старую безбожную государственность и новую безбожную государственность, тогда она освятит великую мировую культуру, освятит землю.
Можно даже поставить вопрос: была ли до сих пор истинная церковь в историческом воплощении, не была ли религия индивидуальной в своей правде, а соборность — не заключенной в круг свободной мистикой? Преступления церкви против земли, против земной правды, против культуры и свободы слишком ужасны, слишком невыносимы. Старой церкви нельзя уже привить новых общественных добродетелей, нельзя дух живой вдохнуть в нее, принудив ее признать благо конституции и 8–часового рабочего дня, это было бы механично, почти позитивистично [239] . Новая таинственная мистика, давно уже просасывающаяся из глубины, должна разлиться по земле, и новая любовь должна загореться в теле человечества. Откровения должны продолжиться, и больное человечество жадно ждет их.
239
В этом отношении я расхожусь с С. Н. Булгаковым
Не аскетически отворачиваться мы предлагаем от политического освобождения человечества и от творчества культуры, ныне раздробленного, о нет, все это должно продолжаться и имеет еще свою миссию. Но наше сознание обязывает нас помнить, что задача наша — ускорить наступление органического религиозного периода, который преодолеет рационалистическую отвлеченность, раздробленность, воссоединит в высшей полноте разорванные части духа человеческого. И мы только еще предтечи. Должно привести к скорейшему концу «отвлеченную» политику, должно задачу политики понять, как уничтожение политики, растворение в высшем, посильное сокращение ее власти, подчинение ее сверхчеловеческому благу. Это обязывает к новому пути, на котором можно и должно поддерживать и чисто политическое освобождение, поддерживать даже ту или иную партию, но никогда не сливаться ни с одним путем политики, не подчиняться ему, а, наоборот, по мере сил подчинять его себе.
Мы можем сказать, что конституционно–демократическая партия сейчас в России — наименьшее зло в сфере «отвлеченной» политики, что ее должно поддерживать в целом ряде праведных ее дел. Особенно это ясно в данную минуту. Меньше в этой партии культа насилия, не превращает она реальной политики в религию, больше в ней человеческой правды, той нейтральной социальной среды, о которой я говорил выше. Но люди, жаждущие религиозной общественности, органического воссоединения, преодоления «отвлеченной» политики, как и всех «отвлеченных начал», не могут соединиться и с этой партией, слишком чувствуется в ней духовная буржуазность. Пусть политика сама по себе будет как можно менее обаятельна, но для того только, чтобы вновь стать обаятельной, как часть религиозного целого.
ДЕМОКРАТИЯ И МЕЩАНСТВО [240]
Много мы писали о грядущем мещанстве, о «грядущем хаме»2*, о нашествии сил, враждебных благородной и великой культуре, писали — и дошли по адресу звуки некоторых наших слов, но не мысли наши, не настроения наши. Одни из простодушия, другие из зложелательства навязали нам вражду к демократии, страх перед ее победным шествием, говорили: представители нового религиозно–философского и религиозно–общественного течения отождествляют демократию с мещанством; видят в народе, в рабочих массах
только хамство, в них проглядывают аристократические инстинкты и буржуазная боязнь утерять привилегированные культурные блага. На критику демагогическую, эксплуатирующую темные инстинкты масс, гипноз толпы, отвечать не следует, но должно разъяснять недоразумения, раскрывать истинное содержание своих идей.240
Напечатано в «Московском Еженедельнике», № 11, 1906
В демократии мы видим вечную правду, признание достоинства человеческого лица, как такового, оценку его по внутренним качествам и, следовательно, отвержение всего, что превращает личность в простое средство, забивает ее природу, мешает человеку встать во весь свой рост и показать свое подлинное лицо. Демократии мы никогда не противопоставляем экономических и политических привилегий, социальных неравенств и не ищем спасения от отрицательных ее сторон в каких бы то ни было социальных и государственных силах. Демократия должна совершить до конца свою ломку насильственного, бесчеловечного социального и государственного иерархизма, должна освобождать от рабства у материальных предметов. Но зо имя чего? Мы говорим: во имя свободного, безвластного иерархизма лиц человеческих, органически подчиненных началу сверхчеловеческому, во имя ценностей, высших, чем человек, и определяющих значение человека. Грядущее мещанство говорит: во имя самообожествления человека, самоудовлетворенности его, во имя благ человеческих, признанных высшими и более ценными, чем блага сверхчеловеческие, чем ценности божественные, истинно благородные и культурные. Человек, — цель, а не средство, лицо его имеет значение абсолютное. Это истина великая, но не последняя, не конечная истина. Человек, отвергнувший все сверхчеловеческие ценности, не пожелавший уже поклониться святым храмам, вечным книгам, великим именам, прекрасным предметам, не благоговеющий перед красотой и благородством, перед мудростью, перед вечностью, открывавшейся в живой истории, человек, обоготворивший себя, признавший «человеческое» своей последней святыней, есть небытие, пустота и мещанство.
Мещанство не демократия и не по социальным признакам оно определяется, о нет, но демократия может превратиться в мещанство, если примет религию самообоготворения грядущего человечества, если признает своей последней святыней только «человеческое» и тем самым превратит грядущего человека в ничтожество, в ничто, лишит его благородного содержания. Пролетариат не мещанство, пролетариат — трудящийся народ, который должен быть освобожден от гнета экономического и политического, должен выявить все богатство личностей, но «идея» пролетариата, самовлюбленность четвертого сословия, но социал- демократическая религия, прививаемая сердцу пролетариата, есть мещанство, отрицание благородных ценностей, святой культуры, предание вечности во имя самообоготворения.
Органически в сердце народном, быть может, меньше мещанства, чем во всех привилегированных классах, и не народ мы подозреваем в хамских чувствах. Безрелигиозная буржуазия произвела самые сильные опустошения в человеческих сердцах, вытравила самые благородные чувства прошлого — вечного, а демократическая интеллигенция, серединный слой рационалистического века, столь гордящийся своим поверхностным революционизмом, заразился этим ядом мещанства, этой страстью устроить жизнь, отстранив смысл ее. Часто теперь думают, что смелость отрицания и отвержения гарантирует от мещанства, но забывают, что корень мещанства в умалении ценностей, в постепенном превращении великого в малое и в ничто, мировой трагедии — в мещанскую драму, комедию и наконец в пошлый фарс. Истинно освобождающий, антимещанский бунт, великая революция духа лежит гораздо глубже, неизмеримо радикальнее. А от современных «человекобогов», от обожествляющих себя человеков очень попахивает мещанством, и часто ощущается около них нарождение фарса. Пахнет мещанством от надоевшего, банального «демонизма». Несет запахом мещанства от социал–демократического «демонизма», мечтающего отделаться от вечности, от Бога и устроить временное, обоготворяющее себя человечество, смерти все же навеки подвластное, не от рабства освобожденное, а от благоговения и благородства.
Мы боремся не с народом, не с рабочим классом, а с известными идеями и настроениями, которых у него может и не быть и даже не должно быть. Мы думаем, подобно нашим противникам, что праведно социалистические интересы трудящегося народа и освобождение его связаны неразрывно с мещанством в нашем смысле, и хотим разорвать эту связь. Ведь трудящийся народ не менее древнего, не менее аристократического происхождения, чем так называемая «аристократия», и он может, он должен пойти по благородному, вечному, религиозному пути. Злоба против вечности, против великих вещей, мешающих устроиться на земле, напоминающих, что есть что-то высшее, чем довольство человеческое, прививается народу людьми временными, людьми недавнего происхождения, но ее нет в корнях народной жизни, и она не нужна для торжества правды демократии. Мы восстаем против неблагородства, которое, к сожалению, так часто проявляется у носителей и созидателей будущего, которое так характерно для зарождающейся религии позитивистической социал–демократии. Оно сравнимо только с неблагородством наших отмирающих поработителей и угнетателей, былых правителей и эксплуататоров. Благородство всегда предполагает уважение к человеческому лицу и благоговение к святым, прекрасным, сверхчеловеческим вещам. Горе и несчастье, если людей дотерзали до того, что не могут они уже быть благородными, не могут помнить о своем древнем, теряющемся в вечности происхождении. Пусть будут прокляты терзатели, но зачем же идеализировать это ужасное состояние, зачем видеть в озлобленной угнетенности единственный источник правды? Самообоготворение человека, человеческого, самолюбивая жажда каждого малого быть самым великим, быть выше Бога, выше истины и красоты, злобствование против высшего не может быть благородным, духовно–аристократическим, противоположно рыцарскому служению «прекрасной даме». Почему демократию хотят связать с религией мещанства, человеческого самодовольства и самообожествления, а не с религией рыцарства, благоговения к сверхчеловечески прекрасному? Такова антирелигиозная тенденция нашей эпохи, — все идет к умалению во имя человеческого благополучия, устроения быта. Прошлое наполнено мещанством, мещанскими бытовыми трагедиями, бытом, из которого должно вырваться, но нас больше пугает и огорчает мещанство будущего, так как будущим мы больше дорожим, так как будущее мы создавать хотим. Всякое мещанство, и прошлое и будущее, связано с устроением быта человеческого, который возлюбили больше сверхчеловеческого. И мы хотим демократической справедливости, хотим освобождения человеческого от гнета материальных вещей, но не хотим мещанской, неблагородной, умаленной культуры, которую нам хотят навязать глашатаи демократической религии, будем творить по мере сил, иную культуру. Если бы для блага человечества, для «справедливого» распределения благ человеческих нужно было бы уничтожить книги, отмеченные печатью вечности, прекрасные картины, божественные храмы и памятники, если бы нужно было забыть великие имена и святые могилы, то мы бы сказали: да не будет блага человечеству, да не будет человечества, так как мы не можем дорожить человечеством, поставившим себя, — «только человеческое» выше сверхчеловеческого, божественного, и не хотим мещанской жизни, мещанского царства.
Глубокая антиномия между демократией и культурой, между благами человеческими и благами сверхчеловеческими кажется трагической и неустранимой. И потому нас считают врагами демократии. Так происходит в плоскости позитивно–эмпирической, — рационально, по–видимому, неустранима эта антиномия. Но есть исход религиозный, о котором слишком забывают, которого не хотят видеть. Мещане думают, что в религиозном нет ни одной капли реальности, что это лишь вымысел, которым может забавляться каждый по–своему.