Суббота навсегда
Шрифт:
— Как ты меня нашла? А ежели ты с хвостом?
— Ах, сеньор кабальеро! Да отродясь я с дьяволом не путалась… Это Альдо-слепой сказал мне, что видел вашу милость здесь… А вы — «хвост». Откуда у меня хвосту взяться? Сами подумайте, что говорите. От вашей милости такое слушать не заслужила. Под пыткой…
— Дура! Я говорю, тебя стрельцы не выследили?
— Меня? — Хуанитка расхохоталась, как хохочет только их порода (Аргуэльо, например — когда дристанула в Эдмондо пирогом). — Сеньор, говорят, на шпагах с братцем своим дрался и проткнул, покуда хуаниточка ваша моталась к Севильянцу.
— К Севильянцу?
В ответ пение:
Ла-ла…
Косая девка, ла-ла-ла…
— Что, что она?
Косая астурийка, ла-ла-ла,
Ты миленького никому
Ты с бантиком на шее, ла-ла-ла,
Красотка стережет
Твой длинный язычок…
— Ты можешь нормально объяснить?
Нет, ла-ла-ла…
— Говоришь, Алонсо… убит?
Ла-ла-ла! Убит.
Продолжает петь:
Убит братцем братец,
Сестрицей сестрица,
Ла-ла-ла, в таверну смерть влетела красной птицей,
Ла-ла-ла, жизнь хуанитки, как черные кони, быстра.
Разлука с миленьким нам хуже костра,
Ла-ла!
А с ним восторг краснопламенный…
— Вот накаркаешь себе!..
— Себе? Ла-ла-ла… (Совсем на другой лад, молитвенным распевом.)
Словно свечи Божии,
мы с тобой
затеплимся…
— Что ты несешь? Заткнись!
Продолжает (в ритме сегедильи):
Ла-ла-ла,
Гордый братец твой сражен клинком измены,
Труп его бренный
Лежит непогребенный,
Ла-ла-ла!
И воронье над ним кружится —
Крови мертвой напиться,
Ла-ла-ла!
— Я сейчас из тебя кишки…
— Без шпаги кавалер мне не страшен, ла-ла-ла! Ему не проколоть меня без шпаги… Ха-ха-ха!.. Иди, зови всех стрельцов своего бати! Кричи! Только тебя одного по всей… по всему Толедо и ищут.
Эдмондо изо всех сил сжал ладонями ушные раковины, чтоб не слушать, но и сквозь морской гул ДОНОСИЛОСЬ:
Бренный… непогребенный…
А смерть все выходит и входит
И никак не уйдет
Из таверны…
— Сомкни же челюсти, наконец!
Он хотел ее схватить, но она была верткой, как дьявол — в «Севильянце» ее тоже не поймали.
— Пойдемте, ваша милость, кинемся в ножки вашему батюшке. Хуан Быстрый обвенчает нас. В огне и пламени. Наш хуанитский век короток. Звонят колокола Сан-Томе, хуанитка с коррехидорским сыном на глазах у всего Толедо приимет венец славы вечныя.
Крупное «драже» било Эдмондо. Так в тропический ливень под барабанным боем струй дрожит и клонится лист к траве — конечному знаменателю всякой жизни и всяческого существования. Конец — слово, за которым все ею порастет. Не страх, скорее оторопь взяла Эдмондо. Аутодафе? Что за галиматья! С какой стати! (Еще «Процесс» Кафки не был состряпан.) Но исступленность ее чувств, безумие мечты — чтоб так было, это гальванизировало его волю к сопротивлению. То был последний рывок к жизни, после чего уже перестают бороться, натягивают на голову простыню, которая вот-вот намокнет кровью.
Он проговорил с усилием:
— Иди к родимой, проникни к ней незаметно. Она спасет меня. Я отправлюсь в Индию. Иди! Я возьму тебя с собой.
На это хуанитка, позабыв свои нероновские восторги, издала боевой клич аборигенов тех мест, куда ей было обещано путешествие:
Лала-ла-ла, ну берегись!
Мой кастаньет беззубым стал?
Лала-ла-ла, он тверже скал,
О, Сьерра мия!
Оле! Хе-хо! А-а-а-э!
И
смылась.Эдмондо остался один. Верней, полагал, что — один.
Дельта I
Как река разливается на несколько рукавов, прежде чем впасть в Великое море, так расщепилось действие. Но если кормчему достаточно избрать один из протоков — кратчайший, безопаснейший, живописнейший — то рассказчик, чтобы попасть к месту назначения, вынужден пройти их все, и лишь порядок прохождения дается ему на выбор.
Дона Мария не находила себе места в тревоге за сына, тогда как к ней летела весточка с хуаниткой в клюве, в смысле наоборот, при том что дон Педро уже побывал в пирожковой «Гандуль» и возвратился к Севильянцу всяко не для того, чтобы проведать Алонсо, но для основательного разговора с мнимым отцом Констанции; в результате пути хуанитки и хустисии втайне от последнего пересекутся в доме коррехидора — которому дон Педро сообщает обещанный мотив. Между тем Эдмондо в своем убежище от надежды переходит к отчаянию, ибо ему является призрак.
И коль скоро по всем этим сюжетам нам одновременно не проплыть, приходится решать, в каком порядке это делать целесообразней. В принципе, очередность явствует из вышесказанного.
I. ВЕСТОЧКА В КЛЮВЕ
Дона Мария принялась с еще большей страстью мыкать свою материнскую печаль, после того как возвратилась домой «под охраною алебарды и при свете фонаря» — в роли коих Алонсо подвизался не хуже любого умалишенного: среди тех тоже встречаются не одни цезари и наполеоны, но чайники, лампы и т. п. Сперва ее светлость пожелала видеть pater’а Паскуале, францисканца родом из Падуи, которому охотно исповедовалась во многих грехах. Таких по преимуществу, как шуточки с цирюльником — поскольку с духовником следует быть в наилучших отношениях, а признания в подобных прегрешениях этому весьма способствуют. Некоторые дамы даже принуждали себя к распутству, и не ради удовольствия исповедаться в нем, а единственно с целью снискать расположение святого отца. Другие предпочитали самооговор — что опытный назорей сразу видел; зато неискушенного в земных делах молодого монаха самозванным мессалинам случалось доводить до обморока. Испанка — что ее кринолин, в котором чопорности на полкомнаты, а посмотреть другими глазами, так огромные накладные бедра своей карикатурной крутизной вполне были бы уместны в храме какой-нибудь аккадской Иштар.
Но отца Пасхалия, уже много лет исповедовавшего и причащавшего дону Марию, не оказалось в святой обители. Он служил мессу у графини Аркос в Бардекке, и обратно в Толедо его ждали только завтра к вечеру. Тогда сеньора де Кеведо, вздохнув — и удостоверившись, что за ней никто не шпионит — принялась за старое. Под предлогом мигрени она пожелала раздеться — совершать намаз в кринолине и неудобно и нелепо. О религии своих матерей она имела весьма слабое понятие, но энтузиазма было предостаточно, что уже половина дела, а для возвращавшихся к вере матерей и того больше (к вере отцов возвращаются мужчины).
Дона Мария в свои детские годы проводила лето в деревне. Там, среди мурсийских крестьян, память о Пророке еще жила; ее пестовали, как умели, все эти новоиспеченные марии и хесусы, рискуя в один прекрасный день стать добычей инквизиции. Она вспомнила востроглазую козу с оцарапанными коленками и вечно сбитыми лодыжками — внучку их молочницы, что тоже приезжала на лето к своей бабушке из близлежащего Аранхуэса; вспомнила, как та однажды поманила ее и, оглянувшись, нет ли кого поблизости, шепотом проговорила: «Нет бога кроме Аллаха, и Магомет пророк Его… Вы ведь тоже из наших?» Мария не поняла, но молочницына коза быстренько ее просветила — как если б это был вопрос «откуда берутся дети?». Потрясенная услышанным, девочка прибегает домой: «Бабушка Тереза! А правда, что Христос никакой нам не бог, а бога зовут… — она запнулась, вспомнила слово, — Аллах, a Маго… Магомет пророк его? И на самом деле и папа и мама это знают и тоже так думают…» Бабушка вдруг отвернулась, прижав к губам кулачок с белым батистовым платочком. А дед Рамирес, сличавший в это время отчет сборщика податей с письмом от своего банкира Диего, что выражалось в сопоставлении бесконечных столбцов цифр, — дед Рамирес выронил свои столбцы, поперхнулся на них шоколадом, который бабушка всегда подавала в синих кобальтовых чашках с золотым ободком, и вперил в меня взгляд до того пронзительный, что и поныне я не в силах его забыть. То был клинок из невероятного сплава: бессильной ярости, ужаса, отчаяния, тайного восхищения и многих-многих других металлов, но ужас все же стоял надо всем.