Суд идет
Шрифт:
А сам говорил:
– Марина Павловна, будьте моим Солнцем. Ведь ваше лицо - это центр орбиты, по которой я верчусь. Все мои лучшие качества - лишь отраженный свет вашего великолепия...
И так далее, и тому подобное - все про то, как жалок и мал по сравнению с ней - он, он!
– бесценный и первый. Сейчас наступит затмение,объявил профессор загробным голосом.
И затмение началось - да какое! Таких затмений - сам профессор признался - в жизни не встретишь, а если и бывает когда, то - раз в сто лет. Солнце скрылось, точно его проглотили. Под юбкой у вселенной
Марина целовала, не разжимая зубов. И вдруг, на одно мгновение, острый язык высунулся, дважды ужалил и отскочил. И снова сжатые зубы. И уже оттолкнула. Но сомнения быть не могло: здесь, в небесной пустыне, под угасшим солнцем, Марина платила за лесть.
...Когда зажгли свет, ее лицо сохраняло надменное спокойствие и ехать к нему на квартиру она опять отказалась
– Чем вы заняты? Куда торопитесь?
– допрашивал Юрий.
– Важное дело,- улыбнулась Марина с таинственным видом.- А вы, Юрий Михайлович, превышаете свои права. Уже забыли, что Земля вращается вокруг Солнца, а не Солнце вокруг Земли?
Купол при полном освещении оказался низким и грязным. Было непонятно, как туда вмещает-ся столько неба. Народ толпился у выхода. Там какой-то ничему не верящий старичок под общий смех доказывал, что Бог все-таки есть. А малыш лет шести приставал к отцу:
– Папа, Земля - круглая?
– Круглая.
– Совсем круглая?
– Да, как глобус.
– А она вертится?
– Вертится, Миша, вертится, тебе ж сейчас показывали.
– А Солнце больше Земли?
– Во много раз больше.
– Значит, все - неправда!
– сказал мальчик и горько заплакал.
Над головою там и сям порхали ножницы. Перелетая от уха к уху, они щебетали. Сережа сидел в кресле, стараясь не шелохнуться, чтобы тому, за спиною, было удобнее стричь.
Это очень неловко, когда взрослый, мужчина копается в твоих волосах. Ему бы полезное дело делать, а он все свои способности тратит на парикмахерскую. А ты сидишь перед ним, как буржуй, и боишься дохнуть.
Никелированная машина щипала шею. Было больно. В угол между глазом и носом вылезла слеза. А утереться нельзя: еще что подумает.
Великие революционеры тоже приучались заранее. Рахметов спал на гвоздях...
– Голову ниже,- скомандовал парикмахер.
Сережа согнулся, как только мог. Ему хотелось, чтобы еще больнее. Сдирайте кожу - он не уступит. Надо воспитывать волю: вдруг его когда-нибудь будут пытать. В руках палача сверкнула бритва. Навалившись грудью на Сережу, он подчищал виски. Потом встрепенулся и сорвал салфетку.
– Прикажете освежить?
– Не стоит, благодарю вас,- попросил Сережа, краснея.
– Всего шестьдесят копеек,- настаивал мучитель, всем своим гордым видом выражая презрение к Сережиной бедности.
– Я не поэтому. А просто я не люблю, если пахнет одеколоном.
И чтобы откупиться, он сунул ему пятерку - отец всегда давал чаевые швейцарам и шоферам...
Холодея свежим затылком, Сережа
двинулся к выходу - сквозь строй одетых в белое мастеров. Каждый сжимал в руке никелированный инструмент, методично и сухо терзал своего клиента.Чик-чик-чик,
Чик-чик-чик...
А в зеркалах подбородки, лысые и кудрявые головы. Склоненные, задранные, перекошенные, с мыльной пеной у рта.
Чик-чик-чик,
Чик-чик-чик...
Все было спокойно, гигиенично, никто не кричал и не плакал. Но даже лампочки в люстре нестерпимо благоухали.
...В передней небритые люди напряженно ждали своего часа. Заглядевшись на них, Сережа открыл не ту дверь и обомлел.
Здесь был дамский зал. Здесь красили и завивали. Над запахом неживого душистого мяса плавал чад паленых волос.
Впереди, связанная простыней, покоилась женщина. Ее лицо было густо обмазано бледно-фиолетовой кашей. Оно растекалось, когда массажистка погружала в него свои холеные руки. А потом лицо закопошилось и разлепило веки.
– Как ты сюда попал, Сережа? Не бойся. Ты не узнал меня? Это же я Марина.
Поздно вечером Глoбов приехал в суд. Вахтер отпер без колебаний: он уважал причуды прокурора и был ему предан.
– Иди, старина, спать,- сказал Владимир Петрович и обласкал папиросой. А сам прошел по коридору, всюду включая свет.
Зал был пуст, и стол был пуст, и пусты судейские кресла с государственными гербами на спинках. Но вся эта деловая, знакомая до мелочей обстановка казалась еще торжественней, чем в дневные часы.
Прокурор любил приезжать сюда в нерабочее время и готовить обвинительные речи прямо на месте. Как будто не репетиция, а самая настоящая процедура шла обычным порядком - при полном составе суда, в строгой ночной тишине.
...Напрасно подсудимый пытался все запутать, отрицал свою виновность и просил прощения.
– Нет, гражданин Рабинович, не вам взывать к милосердию! Вспомните лучше о матерях, которых вы калечили. Подумайте о несчастных отцах - они так и не дождались ребенка! О детях, наших детях, уничтоженных вами.
И молчал уличенный преступник, и молчал судья, и молчал вертлявый адвокат, похожий на Карлинского. Все соглашались с тем, что говорил прокурор.
Он обвинял Рабиновича, но помнил обо всех врагах, которые нас окружают. И потому слова его попадали прямо в цель. От незаконного аборта один шаг до убийства, а отсюда - недалеко и до более серьезных диверсий.
И враги забеспокоились. В тишине, глубокой ночью, они строили козни. Они искали место, куда бы побольнее кольнуть. И вот встает адвокат, похожий на Карлинского, и публично объявляет: жена самого прокурора сделала недавно аборт.
Марину выводят под руки на общее обозрение. Ее лицо - и в позоре прекрасно, как всегда. Она смотрит сквозь тебя, так что хочется обернуться, смотрит - словно за твоей спиною - большое зеркало и она не с тобой разговаривает, а глядится в себя.
А глаза обещают, манят. Но попробуй - придвинься - опустятся пушистые веки, и с каким-то страстным презрением, всегда одной и той же, заранее заготовленной гримасой, она скривит обжигающий рот: - Ах, оставь!