Суд над колдуном
Шрифт:
В палате душно. Слюдяные оконца плохо пропускают свет. Пол грязный, не то земляной, не то с настилом из досок.
В темном углу горницы топчется кучка приводных людей. Кругом них стрельцы. Дело важное — колдовство. Кто знал, да не донес, сам легко попадет в ответ. В стороне юркая чернявая бабенка. То изветчица.[15] Но и ей тоже не мудрено попасть в ответ. Коли ответчик сам не повинится, — и его и изветчицу отошлют в Пытошную башню. А уж под пыткой легко и на себя наговорить такого, что потом головы не сносить.
— Начинай что ль, Иваныч, — говорит боярин.
Ему скучно. Извета он не читал. То дело старшего
А ныне Алмаз Иванов присылал сказать, чтоб приходил боярин безотменно. Государь колдовские дела велит тотчас разбирать, без задержки.
Дьяк Алмаз Иванов не похож на своего боярина — быстрый, на месте не посидит. То с боярином поговорит, то дьяку другому что-то шепнет. Сухой, жилистый, точно на пружинах. Борода узкая, так и мотается из стороны в сторону. А нос, точно клюв, тонкий, длинный, то и дело в бумаги тычется. Глазки хоть маленькие да острые. Так и шныряют. Вопьются в кого-нибудь — насквозь просверлят. Не успели приводных людей в избу привести, а он уж их всех приметил.
Корысть с этого дела небольшая — богатеев видно нет никого, почесть[16] не с кого взять. Да зато отличиться можно. Государь знать будет. Про колдовские дела ему тотчас докладывать велено. Хочет колдунов извести. А тут еще колдуном лекарь объявился.
— А ведаешь, кто тому лекарю потатчик? — шепчет Алмаз Иванов приятелю дьяку. — Государев любимец, князь Одоевский. Лекарь у него почасту бывал — лечивал и его, и сынка. И не ведает, боярин, что забрали Ондрейку. Ох, не люб мне тот Одоевский! Высоко больно залетел. Намедни выгнал меня из государевой передней. Что-то ныне князенька запоет, как по колдовскому делу в послухи[17] попадет!
Алмаз Иванов даже руки потер, как вспомнил про Одоевского. А своему боярину он про него и не сказывал. Знал, что сам повернет дело, как захочет. Лекарю тому головы не сносить. А за ним и Одоевский князь не усидит. В дальние города на воеводство пошлют, а то и в ссылку.
— Кажись, все в сборе, — пробормотал дьяк, оглянув горницу. — Дьяки, пиши.
Дьяки вынули из-за ушей гусиные перья и откинули рукава.
— Ондрейка Федотов! — крикнул дьяк, обернувшись к приводным людям.
Лекарь не сразу понял, что ему делать. Стрелец взял его за руку повыше локтя и подвел к столу напротив боярина.
— Сказывай, какого роду-племени. Давно ли, нет ли на Москве живешь? да чем промышляешь?
— Стрелецкий я сын, — сказал Ондрейка. — А породы русской. Хилый был с роду. Так батька меня в ученики, в Оптекарский приказ[18] взять челом бил государю. Вот я в лекаря и вышел.
— А где лекарем был? — спросил дьяк.
Боярин и слушать не стал. К стене откинулся и глаза закрыл.
— Тут на Москве гладом было помер, — сказал Ондрейка, — так в полк стал проситься лекарем. Послали к князю Черкасскому в полк, в Смоленск. Там-то попервоначалу ладно было, жалованье давали — тридцать рублев в год. И оженился я там. Купца, Ивана Баранникова, дочку взял, Олену. Ученика мне дали — Емельку. Ну, тот Емелька объявился вор и пьяница, помоги мне от него не было.
Дьяк Алмаз Иванов наклонился к дьяку рядом и что-то ему пошептал. И по бумаге пальцем постучал.
— С чего ж ты с полка ушел. Аль прогнали? — спросил дьяк.
—
То все тесть. Жалованье-то вовсе не стали платить. Тесть и говорит: просись де на Москву. Там тебя государь за отцову службу пожалует, в Оптекарский приказ определит. А князь Черкасский про то проведал. Челобитья я и подать не поспел, а он меня с полка сместил. Не иначе как Емелька довел.Голос у Ондрейки был глухой. У боярина голова на грудь свесилась. Совсем заснул. Да как всхрапнет, сам даже вздрогнул. Глаза открыл. Все тот лекарь говорит — опять боярин глаза закрыл.
— Ну, а дале, где жил? — спросил дьяк.
— На Москву меня тесть справил, и с жонкой. А робят у себя оставил. Да не было мне удачи и на Москве. Не пожаловал меня государь в Оптекарский приказ. Сам по себе почал добрых людей лечить. А тут, слава господу, боярин князь Одоевский про меня прознал. Сынок его ножками маялся. А я ту хворобу лечить розумею. Стал меня боярин почасту звать, и сынка я его лечивал и князя самого.
Алмаз Иванов даже на месте привскочил и на Сицкого боярина оглянулся. А тот и бровью не повел — спит себе, прости господи, словно на постели.
— А жил ты где на Москве? — спросил дьяк.
— Да по первоначалу у Пахома Терентьева, в Китай-городе, — шорным товаром он в рядах торгует. Тестя моего сват. А летошний год, под Ивана Купала, в большой пожар, у Пахома Терентьева все строенье погорело. И мои животишки[19] тож. Дал мне Пахом Терентьев от себя поручную к попу Силантью на Канатную слободу. Там я, холоп твой, и ныне живу в клети.[20] А в подклети[21] Прошка квасник.
Алмаз Иванов не дал лекарю и дух перевести, сразу спрашивает:
— А каким обычаем ты, вор Ондрейка, людей порчивал? И хворобы на них напускал? И разными зельями да наговорами до смерти людей умаривал?
Ондрейка глаза выпучил и рта раскрыть не поспел, как к столу подскочила чернявая бабенка и затараторила, точно горох высыпала:
— Умаривал, отец, умаривал! И порчу, слышь, насылал. И у боярина, слышь, у князь Никиты, сынишку, слышь…
Дьяк вскочил, даже кулаком на нее замахнулся:
— Молчи, баба непутевая, поколь не спрошена!
Тут уж и Ондрейка осмелел:
— Ах ты, баба богомерзкая! — крикнул он. — С чего ты взяла так меня бесчестить? Да я, родясь, никого не порчивал, и никакому волшебству и ведовству не учен. И наговоров никаких не ведаю. И зельев чародейных никогда не варивал.
Как бабка заверещала, так и боярин глаза приоткрыл. Слушает, усмехается. Дьяк поглядел на него, озлился даже. — И чего смеется? Повернулся к Ондрейке и ехидно так говорит:
— Сам-от ты, вор Ондрейка, може, и не варивал, да на Москве у тебя сызнова ученик объявился — Афонька Жижин. Так ты, мотри, Афоньку обучил, Афонька тебе черодейные зелья и варивал.
Как только дьяк те слова сказал, Афонька разом к столу кинулся. Он и на улице, как шел, ревел, и в приказной избе стоял да всхлипывал. Как про себя услыхал, хотел в ноги боярину кинуться, забыл, что руки на спине связаны, так по полу и растянулся. И завопил:
— Батюшка, боярин! Отец милостивый! Ничего я не знаю, ничего не ведаю. И зелья чародейного не варивал…. Може, сам Ондрейко варивал.
Стрелец за ним кинулся, схватил за плечо, поднял и пинок коленом дал. Дьяк стрельцу махнул, — погоди, мол. Думал Алмаз Иванов, — парень, видно, прост, да и трус к тому же — сразу Ондрейку оговорит. А Афонька со страху не знает, что и говорить: