Судьба императора Николая II после отречения
Шрифт:
С этого момента возможность выхода с ограниченной территории губернаторского дома могла получить особое значение – облегчить сношения с приезжавшими из Петербурга «друзьями». Вероятно, в тех же целях Н. А. и А. Ф. просили Панкратова разрешить о. Алексею, приходившему в дом заключения для совершения богослужения, преподавать Закон Божий младшим детям. Это было в начале декабря («священника для уроков не допускают» – писала А. Ф. 10 декабря). Панкратов отказал: «По существу я сознавал, что просьба самая невинная и нельзя бы не допустить. Но, помня все происходящее кругом, я никак не мог удовлетворить просьбу» [264] .
264
«Все происходившее кругом» заключалось, надо думать, в бестактном поведении о. Алексея. Он «своими выходками оказывал медвежьи услуги августейшей семье», как выразился Кобылинский. Первая его выходка имела место 21 октября в день восшествия на престол Государя: «когда семья вышла из церкви, раздался звон и продолжался до самого входа ее в дом». (Это могло быть лишь на другой день – в воскресенье 22 го.) 25 декабря дьякон провозгласил «многолетие Государю». Панкратов говорит, что это было 6 декабря, т.е. в день тезоименитства Царя. Он явно ошибается, так как в письме к Вырубовой прямо оказано: «6 был молебен, не позволили идти в церковь (боялись чего-то.)». То же отмечено в дневнике Николая Ал., который поминание «с титулом» относит на 25-е: «Узнали с негодованием, – записывает он 28-го, – что нашего доброго о. Алексея притягивают к следствию и что он сидит под домашним арестом. Это случилось потому, что за молебном 25 декабря дьякон помянул нас с титулом, а в церкви было много стрелков 2-го полка, как всегда, оттуда и загорелся сыр-бор, вероятно, не без участия Панкратова и присных». Среди солдат начался ропот. Священника солдаты хотели арестовать и даже «убить», но еп. Гермоген (в начале декабря он был в Москве на Церковном Соборе) отправил его временно в Аболанский монастырь. «Весть о происшедшем моментально облетела весь город и, попав в Рабочий Клуб, превратилась здесь в величайшее событие», – добавляет Панкратов.
В данном случае просьба, возможно, и не была уже так невинна. По-видимому, семья возлагала большие надежды в смысле своего освобождения на Учредительное Собрание. Царь неоднократно спрашивал Панкратова: «А скоро ли будет созвано Учредительное Собрание»? Панкратов отвечал «уклончиво», ибо сам «не имел точных сведений». «Да и кто тогда мог ответить на этот вопрос» – добавляет мемуарист. Падали надежды на Учредительное Собрание – возрастали упования на то, что освобождение как-то может прийти от подавших о себе весть «друзей». Это была мистика, связанная с верой в «будущие хорошие времена», о которых А. Ф. говорила в письмах, к Вырубовой. Читая интимные письма, иногда почти проникновенные по своему искреннему чувству, начинаешь почти верить в то, что в годину несчастья и страданий властолюбивая и гордая Царица действительно «внутренне совсем смирилась». Тут не только христианское смирение перед «тяжелой школой страдания» и всепрощение, «бесконечная вера» в благость провидения. С неподдельной любовью, с какой-то экзальтацией говорит А. Ф. о России. В каждом письме она возвращается: «Хотя и стала старая, но чувствую себя матерью страны и страдаю, как за своего ребенка, и люблю мою родину, несмотря на весь ужас теперь и на все согрешения». «О Боже, спаси Россию! Это крик души и днем и ночью, и все в этом для меня – только не этот постыдный ужасный мир» (10 декабря) [265] Панкратов рассказывает, что одна из великих княжон задала ему однажды вопрос: «Неужели правда, что Учредительное Собрание вышлет нас всех за границу?» «Мало ли что пишут в газетах», – ответил Панкратов. – Уч. Собрание еще не созвано, никто не знает, как оно решит этот вопрос». «Лучше пусть нас вышлют еще дальше куда-нибудь в Сибирь, но не за границу», – заметила княжна.
265
При сопоставлении этих выписок из писем А. Ф. с тем, что написал о ней Панкратов, выступает с большой ясностью вся несправедливость предвзятых суждений современников о погибшей Императрице. При глубокой внутренней порядочности и добросовестности старый шлиссельбуржец сохранил в себе много «революционной» наивности и «революционных» предрассудков. Он рассказывает, как глубоко его возмутила «скупость» семьи, подписавшей в Тобольске на листе сбора пожертвований на фронт «только 300 рублей, имея только в «русских банках свыше ста миллионов». «Мне много приходилось наблюдать, – пишет мемуарист, – во всех вопросах А. Ф. имела решающий голос… И сумма была назначена А. Ф. И это еще не значит, что она была скупа во всех случаях – нет. Известны ее пожертвования на германский красный крест, уже во время войны» (Sis!). «Да, Аликс была скупа для России. Она могла быть в союзе с людьми, которые готовы были жертвовать Россией…»
Керенский, претендующий на знание психологии людей, также «parfaitement» знал, что А.Ф. никогда не любила России: «Она была неискренна», когда говорила ему при беседах в «позолоченной тюрьме» Царского Села о любви своей к стране».
Вернемся, однако, к начальному периоду пребывания царской семьи в Тобольске, т.е. к тем дням, когда существовала вышедшая из признанного страной февральского переворота власть, на которой так или иначе лежала ответственность за судьбы отрекшегося Императора. В пределах, установленных ее инструкциями, формально должны были действовать правительственные агенты, опекавшие царскую семью. Свобода, которая могла быть предоставлена «пленниками», зависела от сибирских общественных настроений. Оценка последних неизбежно была субъективна. Современники по-разному определяют настроения тобольчан – в зависимости от своих политических взглядов и отчасти от той среды, которая входила в орбиту их наблюдений. Каждый с своей точки зрения будет прав, и поэтому едва ли вполне соответствует действительности утверждение Керенского, что молодые энтузиасты типа фрейлины Хитрово, являющиеся из Петербурга и Москвы для спасения заключенных (в первые месяцы этих приезжих вообще не было) в уверенности встретить в Тобольске монархические настроения, будут испытывать глубочайшее разочарование, наткнувшись на полный индифферентизм к судьбе монархов: еще раз Царь и Царица оказались в вечном одиночестве.
Рядовая масса встретила приезд невольных гостей с чувством естественного любопытства, но без всякой вражды. «Отношение коренного населения города к августейшей семье, – передает свое первое впечатление Кобылинский, – было хорошее. Когда мы подъезжали к Тобольску, город высыпал к пароходам, стоял и глядел на них. Когда семья следовала на жительство в губернаторский дом, чувствовалось, что население хорошо относится к ней. Оно, видимо, боялось открыто тогда проявлять симпатии и делало это тайно. Много приносилось разных приношений для августейшей семьи, преимущественно из съестного-сладкого». Жильяр утверждает, что при проходе в церковь, куда доступ публике был запрещен, ему «часто случалось видеть людей, которые крестились или падали на колени при проходе Их Величеств. Вообще жители Тобольска оставались очень привязаны к царской семье [266] , и нашим сторожам пришлось много раз не допускать стояние народа под окнами и не позволять снимать шапки и креститься при проходе мимо дома». Татьяна Боткина обобщает эти впечатления: «Громадное большинство населения относилось… с прежним верноподданническим чувством». Прибывший в Тобольск Соловьев сразу наслышался от хозяев постоянного двора массы «беспристрастных рассказов» о проявлении преданности царскому дому со стороны местного населения: «Обычно массы народа заполняли улицу перед губернаторским домом, и народ приветствовал появлявшихся в окнах ее членов. Исключения были редки. А местные татары, собравшись в один из своих праздничных дней во главе с муллой [267] перед домом, отслужили под открытым небом молебствие о здравии Их Величеств. Был даже случай, когда при прохождении Их Величеств в церковь один рабочий крикнул обидное оскорбление, за что его народ чуть не разорвал на части». Эти обывательские рассказы, конечно, могут быть умножены. Так, «купцы на базаре» в один голос подтверждали, что «население в огромном большинстве действительно очень сочувственно относится» и что «если и есть недоброжелатели в среде немногочисленных рабочих и прибывающих с фронта солдат, то за их малочисленностью это существенного значения не имеет». Другой офицер, Раевский, побывавший в Тобольске и приехавший для доклада в московских монархических кругах, тоже увидит в Тобольске «поголовно монархическое настроение». Мемуарные преувеличения этого «мальчика школьного возраста» слишком очевидны. Иное впечатление вынесет Панкратов: «Никакого паломничества со стороны тоболян с коленопреклонением или без оного никогда не происходило [268] . Все, что можно было заметить и наблюдать, так это простое любопытство, и то в ближайшие месяцы [269] , и вздохи сожаления нередко с нелестным упоминанием “Гришки Распутина”». Итог, подведенный правительственным комиссаром, в общем совпадает с оценкой, которую сделал в начале января один из приехавших в Тобольск из Москвы в целях организации освобождения царской семьи офицер, уже вышедший из «школьного возраста», – командир 2-го Сумского гусарского эскадрона К. Соколов. Он отметил в воспоминаниях: «Настроение населения по отношению к Царю скорее равнодушное, но во всяком случае не злобное (отношение „восторженное“ было у группы „бойскаутов“, но их числилось всего-навсего 30 человек в возрасте от 10 до 17 лет).
266
Припомним характеристику, данную Макаровым Бьюкенену (в изображении, конечно, последнего). А. Ф. в письме к Вырубовой отмечала, что, во время прохода в церковь некоторые люди кланяются и нас благословляют, другие – не смеют».
267
О
настроениях «тобольских татар», об их «особенной преданности» А. Ф. имела случай говорить еще в 15 г.; она писала 12 июля мужу, что их надо призвать на военную службу, и что они пойдут с «радостью и гордостью».268
Панкратов имел в виду беззастенчиво вздорное сообщение, появившееся 8 октября в «Новом Времени» под заголовком «Монархическое движение в Тобольске». Газета передавала, что «в Ставке получено сообщение, что возле дома Романовых собираются огромные толпы народа и коленопреклоненно служат непрерывные молебны». Отсюда делался вывод о необходимости перевести семью в менее населенное место жительства. Панкратов на это сообщение послал 17-го правительству телеграмму: «Оградите нас от суворинской провокации». «Газетная спекуляция», как выражается Панкратов, усилившаяся в первые дни после октябрьского переворота, когда стали писать о «побеге Царя», отравляла ему существование и осложняла положение в Тобольске.
269
То, что делается привычным, естественно, теряет остроту новизны. Жильяр отмечает, что у ранней обедни семья бывала «почти одна». В январе 18 г. А. Ф. писала Вырубовой: «Люди милые здесь, все больше киргизы. Сижу у окна и киваю им, и они отвечают, и другие тоже, когда солдаты не смотрят».
Во всяком случае, не эта обывательская улица, всегда любопытствующая и всегда пассивная, могла, конечно, определить ход жизни в Тобольске. На нее могло оказывать влияние активное меньшинство, группировавшееся около местного совета. Но в захолустном Тобольске революционные элементы боевым пылом не обладали – незначительная большевистская фракция играла вначале совсем второстепенную роль, хозяином положения всецело был правительственный комиссар, которому не очень на деле приходилось считаться с мнением и попытками вмешаться со стороны местного исполкома. Характерную сцену воспроизводит Панкратов в воспоминаниях – очевидно, она произошла далеко не в первые дни по прибытии правительственного комиссара, а скорее в дни, приближавшиеся к октябрю. «Тобольский совет, под председательством врача Варнакова, – рассказывает Панкратов, – попросил меня как-нибудь зайти к нему в совдеп “по очень важному делу”. В ближайший день захожу. – В чем дело? – спрашиваю я. Присутствующие как-то мнутся, точно подыскивают, с чего начать. После некоторого молчания первым заговорил Варнаков: “Насколько нам удалось познакомиться с отрядом, он мало сознательный”… “Это значит ненадежный, – вмешались Писаревская и Киселевич, – из Омска можно выписать надежных людей, рабочих, вполне сознательных”. “Омск пришлет настоящих. Ваш отряд…” – снова заговорила было Писаревская. Я не дал ей договорить и заявил, что всякая попытка к смене отряда кем-либо раз и навсегда должна быть оставлена. Если же об этом я сообщу отряду, то последствия будут очень неприятны для вас… Я не допущу вмешательства, пока я здесь. Прошу больше меня не беспокоить подобными разговорами. Я бы желал, чтобы всюду сохранялась такая дисциплина и сознание, как в нашем отряде, – закончил я и ушел».
Авторитет правительственного комиссара таким образом в значительной степени опирался на организованную силу, которую представлял собой гвардейский отряд особого назначения. «Я должен констатировать, – пишет Панкратов, – что отряд первого состава представлял собой воинскую часть, вполне сохранившую дисциплину, и резко выделялся среди солдат местного гарнизона своей опрятностью, трезвостью и умением себя держать. В то время как солдаты местного гарнизона частенько встречались пьяненькие, грязные, невообразимо одетые, наши гвардейцы одевались чисто, вели себя хорошо и быстро стали покорять сердца местных обывательниц и прислуги. На этой почве возникали ненависть, вражда и ревность солдат местного гарнизона к нашим гвардейцам. Если дело до столкновений не доходило, то только потому, что местные солдаты боялись наших гвардейцев». В первый же день своего приезда Панкратов обратился к охране с такой речью: «На нас возложено ответственное дело перед родиной до созыва Учр. Собрания, которое решит дальнейшую судьбу бывшего Царя, вести себя с достоинством, не допускать никаких обид и грубостей с бывшей царской семьей. Всякая бестактность с нашей стороны только легла бы позором на нас же. Грубость с безоружными пленниками не достойна нас. Поэтому я призываю всех держаться этого правила, – сказал я в конце своей речи, – за всякий свой поступок мы должны будем дать отчет… Нам не дано право быть судьями вверенного нам бывшего Царя и его семьи…» «Отряд вполне оценил мое заявление, – заключает Панкратов, – и доказал это тем, что за все пять месяцев моего комиссарства ни разу не проявил себя хамом. Поведение отряда было почти рыцарским» [270] .
270
«Большинство солдат отряда произвело на меня отрадное впечатление своей внутренней дисциплиной, – рассказывает комиссар свое первое впечатление. – За исключением немногих наш отряд состоял из настоящих бойцов, пробывших по два года на позициях под огнем немцев, очень многие имели по два золотых георгиевских креста. Это были настоящие боевые, а не тыловые гвардейцы».
Перо мемуариста несколько сгущало краски, оттеняя однородность настроений «отряда особого назначения» и его «рыцарского» поведения за все время, пока Панкратов комиссарствовал в Тобольске. Непосредственный начальник отряда Кобылинский внес существенные оговорки к этому изложению в своих показаниях Соколову. «В городе Тобольске в то время жил какой-то ссыльный Писаревский, фанатик, партийный эсдек, непримиримый враг эсерам. Вот этот Писаревский всеми правдами и неправдами и повел через солдат борьбу с Панкратовым и Никольским. Писаревский издавал газету большевистского направления «Рабочую Газету». Видя, что Панкратов пользуется у солдат некоторым влиянием, он стал приглашать их к себе на чашку чая и стал развращать их. В конце концов, очень скоро после прибытия к нам Панкратова с Никольским весь отряд разбился на две партии: Панкратовская партия и партия Писаревская, или другими словами партия большевиков… [271] В нее и пошли солдаты второго полка, наиболее бедные и наиболее развращенные. Лишь небольшую часть составляла третья группа, я бы сказал – нейтральная, состоявшая преимущественно из солдат призыва 1906 – 1907 гг. Когда солдаты, под влиянием этой партийной борьбы, стали разлагаться, они начали хулиганничать. Цель у них была иногда вовсе не причинить неприятность Августейшей семье» [272] .
271
Писаревский, очевидно, не был большевиком; скорее всего, он принадлежал к какому-нибудь оттенку меньшевиков-интернационалистов, часто занимавших пробольшевистскую позищию. После октябрьского переворота он сделался председателем совета. Между тем большевистские мемуаристы определенно говорят, что им удалось устроить переворот и свергнуть «меньшевистско-с-р-головку» лишь в марте.
272
Как пример, Кобылинский приводит недовольство на неполучение «суточных». Чтобы «замазать рты» и предупредить неприятности на этой почве для семьи (стали говорить про Царя: «хоть и арестован, у него мясо в помойку кидают»), Кобылинскому пришлось делать заем у губернского комиссара и выплачивать суточные. Это было уже, как устанавливает царский дневник, через месяц после переворота, когда солдатский комитет отправлял в центр делегацию.
Но все это обострилось лишь после переворота, когда председателем совета сделался Писаревский и когда совет начал делать попытки более активно вмешиваться (иногда еще безуспешно) во внутреннюю жизнь губернаторского дома. Вот пример. «Однажды в праздник вечером является председатель местного совета Писаревский к караульному дежурному офицеру, – рассказывает Панкратов, – и требует пропустить его к Царю. “По уставу караульной службы я сделать этого не могу” – отвечает офицер. – “Я председатель тобольского совета. До меня дошел слух, что Николай вчера сбежал… Я хочу проверить”. “Этот слух ложен. Вы знаете, что сегодня он был в церкви”. – “Я должен убедиться, вы должны меня пропустить”, – настаивал Писаревский. Офицер отказывается: “Идите к комиссару, а я вас не пущу, кто бы вы ни были”. Писаревский ищет меня и, найдя у полк. Кобылинскаго, повторяет свое заявление весьма взволнованно. “Не всякому слуху верьте, говорится в пословице, – отвечаю я ему. – Ваша проверка излишня. Не могу исполнить вашего любопытства. А вот кстати и солдат здесь тот, что был сегодня утром в карауле, когда семья и бывший Царь ходили в церковь”. Писаревский не знал, что ответить». Тем дело и кончилось. Эта сцена довольно символическая, если сравнить ее с тем, что рассказал Панкратов о более ранних попытках совета вмешаться в ведение правительственного комиссара.
Октябрьский переворот положил грань между двумя периодами пребывания царской семьи в Тобольске. С каждым днем, в силу изменявшейся политической обстановки, ухудшалось положение в Тобольске, хотя прошло еще более трех месяцев прежде, чем непосредственно появилась в Тобольске большевистская власть. Однако и в это уже смутное время «окружающая обстановка в Тобольске… вполне создавала тихую спокойную жизнь» для заключенных – в представлении прибывшего в Тобольск 16 марта, в числе других большевиков «уральцев», слесаря Авдеева, будущего «коменданта» Ипатьевскаго дома в Екатеринбурге. Поскольку опасения Панкратова относились к этому переходному времени, они, конечно, были более чем основательны. За первый период мемуаристы не зарегистрировали ни одного угрожающего факта, ни одного эксцесса против «пленников» в губернаторском доме.
С таким положением нельзя не считаться, и это наводит на заключение, что в тобольской обстановке было возможно и должно (в значительной степени) попытаться осуществить программу, которую излагал Макаров английскому послу. Если этого не было сделано [273] , то не служит ли это лишним доказательством того, что перевоз отрекшегося Императора в Тобольск, как и первоначальный его арест, не был вызван только необходимостью оградить его безопасность?
273
В дневнике Шнейдер под 31 марта сказано, что для тобольских узников введен «царскосельский режим». То же отмечено и в дневнике Царя. Это показывает, что первые месяцы пребывания в Тобольске, несмотря на все ненужные стеснения, царская семья почувствовала облегчение.
Часть 2
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
Нужны ли какие-либо выводы со стороны обозревателя прошлого? Их может сделать только сам читатель. Никакая объективная история, написанная самым беспристрастным пером летописца, не сможет прийти к заключению, которое всех удовлетворило бы и объединило. Я старался лишь по возможности всесторонне очертить обстановку, в которой должно было действовать Временное Правительство, и устранять те наслоения, которые проявились в объяснениях, данных членами былого революционного правительства, естественно, желавшими снять с себя ответственность за екатеринбургское злодеяние.