Судьба ополченца
Шрифт:
Кюнцель был очень добрым и любил компанию водить только с пленными, что ему неоднократно ставили на вид. Мы знали о его разговоре с майором Менцем. Менцу донесли, что Кюнцель слишком часто общается с пленными и дружески к ним относится. Менц вызвал его и спросил, так ли это и почему он позволяет себе подобное нарушение дисциплины. Кюнцель не придумал ничего лучшего, как ответить: «Мне с ними интересней». Барон возмутился и объяснил подчиненному, что интересы у него могут быть связаны только с интересами «Великой Германии» и друзей выбирать он должен тоже среди солдат «Великой Германии». Мы тогда обсуждали дурацкое заявление Кюнцеля, это было неосторожно, его простодушие могло иметь самые плохие последствия и для него, и для нас.
Когда
Спорить с ним было всегда интересно и забавно, он хотел всегда сказать такое, чтобы обескуражить, переплюнуть своего собеседника. Говоришь ему:
— У нас карандашей десяток стоит тридцать копеек.
— А у нас — одну марку! — радуется Кюнцель. Или:
— У нас Сталин много посадил в лагеря. Кюнцель таращит глаза:
— А Гитлер посадил пол-Гамбурга за один год! Все смеются.
Но со временем мы поняли, что он, как ребенок, с ним нужно быть осторожнее, можно подвести и заберут его.
Был еще один немец, который вызывал уважение и симпатию пленных, к сожалению, я не запомнил его имени. Это был толстый добродушный человек, служил он снабженцем на кухне. Добровольно, один, он часто ездил по деревням и выпрашивал у крестьян картошку для пленных. А ведь это было опасно. Партизаны да и местные жители не могли знать, какие чувства им движут. Он рисковал, но не отказывался от своих поездок.
В комендатуру пришел местный крестьянин, обратился к гауптману Генриху с просьбой отдать ему художника, который рисовал господина майора Менца, так как он хочет открыть иконописную мастерскую.
— За этого художника не пожалею корову и двух кабанов, — перевел Ольшевский речь предприимчивого хозяина.
Гауптман велел крестьянину прийти в другой раз, так как сам он решить такой вопрос не может. Доложил о просьбе майору Менцу. Менц разрешил сомнения сразу, он сказал, что Германия умеет ценить искусство, художник пригодится и командованию лагеря: отныне за хорошую службу командование будет поощрять своих офицеров и отпускников портретами и пейзажами, сделанными русскими художниками.
Так, нас с Николаем Гутиевым стали каждый день водить в комендатуру рисовать портреты офицеров и пейзажи.
Столкнулись две цены: цена слова барона и цена за художника, и Менц то ли струсил, то ли в нем заговорил собственник. Трудно предположить, что он забыл свое распоряжение отпустить меня, ведь не выбросил же он свой «фамильный портрет».
Иначе рассуждал Генрих. Гауптману очень хотелось выменять двух свиней и корову, и он попросил нас поискать, может, есть среди военнопленных еще художники. Мы с Николаем решили назвать Сашу Лапшина (он в это время работал санитаром в госпитале), чтобы он подпитался и на воле побыл, а там сам увидит, что делать. Сашу привели в комендатуру, и пришел хозяин будущей иконописной мастерской. Ему объяснили, что художника, которого он просил, отпустить нельзя, но есть другой художник, тоже очень хороший. Крестьянин согласился, но сказал, что возьмет его испытать и посмотрит, оправдает ли этот художник его надежды.
Через месяц он привел Лапшина обратно и сказал, что этот художник ему не нужен, так как он медленно работает. Саша рассказал о жадности хозяина, его жестокости. Было трудно выносить подневольный труд. Трудно быть купленным художником.
Глава седьмая. Март 1942
Майор Менцель. — «Бургомистр Воронежа». — Полицейские и фашисты. — Аусвайсы. — Аня Гусева
Наступил март, еще морозы временами бывали сильные, но дни стояли солнечные, с синими тенями и ясным
небом. Карантин закончился в лагере, и неожиданно нас с Николаем вызвали к майору Менцелю, заместителю майора Менца. Менцель был толстенький, низенький, с квадратным лицом, в возрасте сорока пяти — пятидесяти лет, с пенсне на носу; у него не было выправки военного и аристократических манер барона Менца, он, оказалось, в мирное время был преподавателем и директором гимназии; говорил он спокойно и тихо, и очень неуверенно поднимал руку для приветствия, «Хайль Гитлер» у него звучало с каким-то недоумением. Менцель сказал, что знает о нас как художниках и считает нужным помочь в нашей судьбе:— Я поведу вас посмотреть ландшафт. Сегодня чудесная погода, может быть, что-то вдохновит вас порисовать.
С нами пошел Николай Орлов, но майор не пользовался переводчиком, шел молча, за всю дорогу не проронив ни слова.
Впервые за долгие месяцы мы выходим из лагеря. Прошли ворота, уступив дорогу двуколкам, нагруженным трупами умерших за сутки пленных. Двуколки закрыты старыми плащ-палатками, из-под которых торчат застывшие желтые ноги. Везут двуколки пленные, сами похожие на те же трупы, но на минуту ожившие, чтобы отвезти эти колесницы смерти к братской могиле.
Идем дальше, и нас поражает тяжелый трупный запах, мы проходим мимо огромных канав, в которые сваливают трупы. Ежедневно в лагере умирает триста-четыреста человек, их свозят сюда, в эти канавы. Когда канава заполняется, а это около трех тысяч умерших, ее зарывают. Уже зарыты четыре длинные траншеи и одна до половины прикопана. Всюду из-под комьев земли со снегом торчали ноги, руки, головы. Возле прикопанной могилы лежали новые трупы, сваленные с двуколок в беспорядке, как сваливают дрова, все мертвые раздеты. Майор молча прошел, и мы за ним, на ходу я набросал могилы и обоз двуколок.
Мы пришли в лес, здесь работает наша рабочая команда, и тоже стоят двуколки, а люди, распряженные из них, пилят дрова, вокруг охрана — немецкие солдаты и полицейские. Майор остановился, и мы начали зарисовывать. Вот двое военнопленных пилят, дергая пилу маленькими толчками. Дальше идет погрузка бревен, руки у всех замерзли, и погрузка мучительно происходит. Вижу, как один опустился на снег с вытаращенными глазами и не может подняться. К нему направляется немецкий патруль, но товарищи его поднимают, не дав подойти солдату. В стороне оправившийся рабочий, оттого что замерзли руки, никак не может застегнуть крючок брюк, и кажется на таком ярком пейзаже, что он нарочно показывает свою неловкость, но видно, как он напряжен до предела, а руки абсолютно не слушаются.
Все уже запряглись в нагруженные бревнами двуколки, и один полицай при виде майора просто под собой землю роет, неистово колотит тянущих, они поднимаются в гору. Под колесами скрипит снег, слышна ругань полицаев, немцы-конвоиры шагают рядом с обозом.
Возвращаемся в лагерь. Уже началась раздача баланды, длинная очередь выстроилась к котлу. И опять кричат лагерные полицаи и работают резиновые плетки, устанавливая порядок. Бьют и кричат, чтобы доказать свое право на баланду, в день три порции, и от страха, как бы не подумали чего и не лишили этого права. Кричат и бьют, как, я потом наблюдал, били немцы и их переводчики бежавшего пленного, чтобы кто из гестапо не донес, что они мягки и нет в них нацистского духа, духа ненависти ко всему живому.
Мы прошли по кругам ада, нас провел Менцель, как Вергилий вел Данте.
Мы не знали, как понять эту «прогулку», которая, как сказал майор, нам необходима. Менцель нас озадачил, и я решил нарисовать увиденное на листах побольше и показать ему. Получилась целая серия акварелей, тут были все ужасные картины, увиденные нами, и я специально подкрасил их акварелью, чтобы создавалось впечатление пейзажей, а не рисунков-документов, иллюстрирующих зверства над людьми. Было страшно показывать майору, но и хотелось проверить его реакцию. Когда все было готово, мы с Николаем попросили Вилли отвести нас к Менцелю.