Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

…Видел Николая Клочко, он сказал, что тола партизаны не дают.

* * *

И опять наступил день, когда конвоир повел меня к Шульцу. Услышав бодрое «Я, я!», вошел в кабинет. Шульц был радостно возбужден:

— Генерал сказал портрет хорошо, кунстмалер Николай — гут! Генерал берет Николай Мюнхен. Николай будет иметь мастерская Кунстакадеми… — Завершается его речь восторженным восклицанием: — Зэр гут!

— Я, я, зэр гут… — повторяю за ним я.

Я удивлен, что жестокость выражения не отвратила генерала, что портрет понравился.

Шульц спрашивает, буду ли я еще работать над

портретом. Отвечаю утвердительно. Но оказалось, генерал назначил сеанс на завтра, и я счел удобным спросить, нельзя ли мне поехать к зубному врачу, у меня болели зубы, нужно их подлечить; если будет побег, у партизан заниматься зубами некогда. Шульц вызвал конвоира и распорядился отвезти меня к зубному врачу в Лепель.

И вот я сижу в коляске, и мы мчимся по залитой солнцем булыжной дороге. Миновали мост и оказались в маленьком провинциальном городке, но сейчас он для меня — открытие, еще одно прикосновение к свободному миру, миру за проволокой.

Остановились возле выбеленного дома с красной крышей, в прохладном коридоре нас встретила молоденькая медсестра, провела в кабинет. Врач — молодая темноволосая женщина лет тридцати. Конвоир объяснил, что я художник, рисую господина генерала, что меня прислал адъютант господина генерала. Врач пригласила меня сесть в кресло и начала, как обычно зубные врачи, говорить уменьшительными словами:

— Откройте ротик, посмотрим ваши зубки. Ой-ой! вам надо сделать пять пломбочек, это видно простым глазом. К сожалению, я не имею рентгеновского аппарата, но мы и так увидим, что надо делать… — Она сверлила мне зубы и, не переставая, говорила и расспрашивала о портрете, о генерале.

Я сказал, что генерал доволен и хочет меня увезти в Мюнхен. Совсем слова ее сделались уменьшительно-сладкими, как ягодки из варенья. Я почувствовал, что с ней надо быть осторожным, нельзя испортить елейную патоку рассказа о генерале.

Сделав две самые тяжелые, как она сказала, пломбы, врач предложила мне пойти отдохнуть. Я вышел во двор. Сел на старый деревянный диванчик, за мной вышла медсестра и присела на другой конец диванчика. Познакомились, ее звали Оля. После нескольких осторожных вопросов она сказала:

— О, наш врач — замечательная женщина! Ее ценят немцы, и она их очень любит, все делает для них.

Стало не по себе, и я мысленно пробежал, вспоминая, весь разговор с докторшей. Как будто ничего, вроде лишнего не сказал.

Пройдет время, и уже в партизанах я встречу Олю в штабе нашей бригады во время марша на Чашники. Оля, оказалось, была разведчицей. Она узнает меня первой и расскажет, что тогда, в Лепеле, уже в коридоре, когда я вошел с конвоиром, у нее вызвал симпатию мой вид, я был веселый и в полной советской форме; но показался ей доверчивым, и она очень боялась, чтобы я не проговорился с врачом, поэтому на лавочке, когда я вышел из кабинета, она, как могла, старалась предупредить меня, чтобы я был осторожен, так как врач продалась немцам. Я тогда понял все, кроме одного — что так близко нахожусь с партизанкой, нашей легализованной разведчицей, что сам могу искать связь с отрядом. И, может быть, путь к побегу был бы короче.

Врач сделала мне еще пломбу, и мы договорились, что я приеду опять, в другой раз, лечить остальные зубы. Конвоир вернулся навеселе, очень довольный пивом и обедом в ресторане.

Дома рассказал ребятам о разговоре с Шульцем и поездке в Лепель. И опять поднялся разговор о Мюнхене. Пытался отделаться шуткой, ведь и барон Менц отпускал домой, а назавтра лагерь был закрыт. Однако это не успокоило

ни Сашу, ни Володю.

— Зачем отказываться, — тянул свое Сашка, — можно поработать и переждать это шаткое время. Вдруг возьмут Сталинград, представится ли тогда возможность работать как художникам?

— Но ведь и писать картины для генерала — это не самое лучшее, — вступает в спор Николай. — И мы не знаем, чего он захочет там, в Мюнхене, а уже будем далеко и крепостными.

Но Сашка не слышит нас, не хочет слышать, это ясно, и все его разговоры о живописи, фактуре — это ширма, которая нужна ему, чтобы отбросить наши призывы к борьбе, к подчинению искусства задачам борьбы. Я тоже великолепно понимаю, что моя точка зрения на задачи наших картин как бы запрягает верхового коня в водовозную бочку. Ну и что, война всех запрягла в повозки не по назначению, и слова «гражданином быть обязан» сейчас, как никогда, актуальны.

Вечером меня вызвали к обер-лейтенанту.

Шульц встретил меня весело, приложил руку к щеке, показал, как болит зуб:

— Уже гут, Николай? Завтра приедет гауптман гестапо, надо цзйхнзн портрет. Гауптман очень просит, уже три раза звонил. — Как бы извиняясь, Шульц добавил: — Я не мог сказать ему «нет».

* * *

В три часа, сразу после обеда, приехал на мотоцикле гауптман. Я видел, как он въехал по аллее на территорию штаба, как, сбросив черный клеенчатый плащ, положил его в люльку мотоцикла и взбежал по ступенькам. Часовые отдали приветствие: «Хайль Гитлер!» — лихо выбросив руки вперед, на его короткое: «Хайль!» Тут же за мной пришел конвоир и повел в штаб.

Шульц спросил, все ли со мной? Мы вышли в коридор. Там уже прохаживался капитан. На рукаве его черного мундира выделялась красная повязка со свастикой в белом круге, сапоги начищены до блеска, высокие голенища охватывают икры. Конвоир пошел вперед, открыл третью от кабинета Шульца дверь, пропустил капитана и меня.

Комната, как видно, выбрана была специально, совершенно пустая, только три стула посередине, один для планшета. Гауптман подошел к окну, развернулся и уставился на меня. Передо мной стоял туго налитой, как насосавшийся клоп, немец, роста выше среднего, голова продолговатая, с высоким лысеющим лбом, крупный нос и удивительно маленькие глазки, нижняя губа тяжелая, чувственная. Его нельзя назвать толстым, нет, он упитанный. Шея сдавлена воротничком.

— Хочу, чтобы сделаль мой портрет, — выговорил капитан на плохом русском языке.

Предложил ему сесть и сам сел напротив, спиной к двери, за которой, было слышно, подошли и встали два часовых.

Решил избегать светотени, поэтому усадил его против солнца, сделаю скорее линейный портрет, чуть оттеняя форму.

Капитан, видно, плохо воспитан, держится скованно, сидитлрямо и молчит. Но иногда мы с ним говорим и он даже смеется, смех злой скорей, чем веселый.

— Ты делаль портрет генерал, — махнул рукой в сторону кабинета генерала. — Теперь делать надо гауптман гестапо.

Стало не по себе — как он не стесняется сказать «гестапо», для нас это ужасное слово, как ругательство, а он сам о себе говорит такое. Так же в Боровухе помощник коменданта сказал, что он фашист, и мне сделалось страшновато: а если разберется, как он обзывает себя? Но нет, он был доволен. Как и этот, с красным лицом, вспотевшим от езды по солнцу. Работаю с напряжением, поскорей бы закончить.

Постепенно гауптман сделался разговорчивым, спросил, когда я попал в плен, как меня зовут.

Поделиться с друзьями: