Судьба, значит…
Шрифт:
Вспомнилась история почти анекдотическая. Рассказали ее все те же «макаронники» – сверхсрочники. Как-то в гаштете набрались они крепко! Шумели, наверняка буянили. Законопослушный бармен тут же позвонил в комендатуру. Забрали хлопцев. Отсидели они, все честь по чести, и снова сюда, в гаштет: «У-у, морды!» В ответ – сама любезность: «Гут моргэн!», «Гут моргэн!..» Умеют, значит, правильно сказать, когда захотят…
– Вотка? – бармен вскидывает на нас светло-голубые глаза.
– Я-а-а, – киваю я.
– Цвай хундэрт! (Двести.)
Балацкий, нахмурившись, смотрит на меня. Он не знал и не хотел знать немецкого языка по идейным, как говорил, соображениям. В войну погиб его дед, инвалидом вернулся отец. Как такое забыть? Конечно, он понимал, что немцы теперь не те, многое узнали и осознали, да и сами натерпелись от своего бесноватого фюрера, тем не менее, глядел на них так, словно хотел убедиться: действительно ли все поняли и осознали?
Как-то в гаштете… Опять гаштет! Любили мы все-таки хаживать в это заведение. И не выпить ради. Для этого и другие возможности случались. Общения ради хаживали мы в гаштет. Пусть на кое-каком немецком, а с той стороны – на кое-каком русском, но ведь изъяснялись: кто есть кто, откуда, немного о политике. Мы это называли народной дипломатией.
Так вот, с полчаса, наверное, Балацкий общался с одним пожилым немцем при помощи всего двух фраз: «Гитлер – сука!», – восклицал он, уже изрядно поддавший. «Сталинград!», – вторил ему немец, качая хмельной головой. «Гитлер – сука!», – снова восклицал Балацкий, ударяя кулаком по столу. «Сталинград!», – повторял немец и, задрав на спине рубаху, показывал зарубцевавшиеся раны. И ведь понимали друг друга.
Своего «сталинградского» немца, уже совсем «хорошего», он довел до дому, прислонил, как полагается, к дверному косяку. Тот панически замахал руками: «Цюрюк! Цюрюк!» В смысле – назад. За дверью, действительно, послышался женский голос. Балацкий, понятное дело, ноги в руки и – назад, в часть…
Эту историю он нам частенько рассказывал. Мы ухахатывались. Особенно над этим его «Гитлер – сука!» Как будто немец и впрямь понимал, что такое по-русски «сука»…
Все еще нахмурившись, Балацкий смотрит на меня, потом переводит взгляд на бармена и для убедительности выбрасывает два пальца. Тот понимающе кивает:
– Айн момэнт, – и ставит на картонки-кругляшки две слезные стопочки.
Как сейчас вижу: берем мы эти стопочки и аккуратно так, нежнейше, наслаждаясь их прохладой, чокаемся:
– Будем! – и лихо опрокидываем.
Неспешно закуриваем. Свои, махорочные.
– Ну, шо? – спрашивает Балацкий. – Ишо по одной?
Расслабившись, он любил вклинить украинское словечко. И еще – когда волновался. Тут уже запаса русских слов ему явно недоставало. Родом он был откуда-то из Прикарпатья, то ли из Тернопольской, то ли из Хмельницкой области. Вообще, мы как-то мало интересовались, кто есть откуда: из какого города, поселка? Это не считали столь важным. Важно было, что все мы – из Союза. Союзом мы называли Советский Союз.
– Чуть повременим, – говорю Балацкому, – оглядимся, освоимся.
Зал небольшой. Мягкий полумрак, деревянные столы, заставленные пивными кружками, бутылками лимонада – пожилые, молодежь, дети.
Немцы любят хаживать в гаштет всем семейством.– А нас, кажется, приглашают, – киваю на столик у окна. – Вон тот камрад в клетчатом пиджаке. Давай еще по сто – и к нему.
– Давай.
Присаживаемся. Кладем на стол краснозвездные пилотки:
– Гутэн абэнд!
В ответ, естественно, А-а-бэнд!.
– Камрад! – приподнимаю стопку. – Гэзунд! (На здоровье!)
Он никак не отреагировал на мои слова или сделал вид, что не понял, и, отхлебнув пива, продолжал глядеть на нас не то чтобы с интересом, а как-то проникновенно-пытливо, и глаза холодные, что осеннее небо.
– Капрал? – задерживает взгляд на моих погонах.
– Сержант, – констатирую я, заведомо зная, что он опять чего-то не поймет.
Он ухмыльнулся:
– Бундэс рэпублик – гут. Дойче дэмократише рэпублик – шлехт!
– Шлехт? Плохо? – наклонился ко мне Балацкий. – О чем это он?
– Да так… Западный он немец.
– Оцэ дило! – насупился Балацкий, пухленькое лицо его порозовело, «ежик» на голове ощетинился.
Да, непростая штучка этот камрад. Да какой он к черту камрад? Казачок засланный.
– Бундэс рэпублик, – обращаюсь к нему, также чеканя слова – капитализм.
– О, я-а, я-а! – воскликнул он и поднял большой палец.
– А ДДR, ГДР, – продолжаю я, – социализм, справедливость.
Он кисло поморщился:
– Найн! Шлехт!
Похоже, он провоцировал нас. И тут слышим справа и слева свистяще-шипящее:
– Официрэн! Официрэн!
Я сидел спиной к двери, Балацкий – вполоборота.
– Что там? – тихо спрашиваю его.
– Патрули. Трое. Офицер и два солдатика.
– Да, влипли. Ладно, что-нибудь придумаем.
Казалось, зал со всеми его мэнами, фрау, киндэрами замер. Одни взирали на нас с любопытством: дескать, чем все закончится? Другие – с сочувствием: мол, такая уж солдатская доля – ущемленность во всем и вся.
– Где они? – спрашиваю Балацкого.
– У стойки бара. Лимонад пьють.
Немец, уже достаточно раскрасневшийся, расплылся в нехорошей улыбке:
– Дас ист паник?
«Да помолчи ты, черт рыжий!», – чертыхаюсь про себя и снова к Балацкому:
– Вечно стоять они там не будут. А к нам, пока мы за столиком, не подойдут, сам знаешь.
– Так-то оно так… О-о! Офицэр кудысь подився.
– Может, в гальюн? Сваливаем!
Разом вскочили и, схватив пилотки и огибая столики, рванули к выходу мимо солдатиков с патрульными повязками:
– Тихо, ребята! Вы нас не видели.
Те и мяу сказать не успели, как мы уже были на улице и во весь упор неслись в сторону темнеющего невдалеке леса. Лес – он родной, он спасет! Вот и заветная тропинка. Мы ее еще днем присмотрели. Летим, не успевая потирать обожженные хвойными лапами лоб, щеки.