Судьбе загадка (сборник)
Шрифт:
— Она к тому же и грубиянка! — воскликнул он. — Издевается. Говорит вода — в коробке.
Соврищев вздохнул, и оба они пошли в кухню. Горничная снова спала на сундуке, с головой укрывшись какими-то юбками.
— Ну вот, — сказал Соврищев, — дурак… Она не спала, надо было пользоваться, а ты даже не потрудился узнать, в какой коробке.
— Да ведь это же нелепость!.. Сам посуди, ну как вода может быть в коробке?.. Просто ты их распустил… Они привыкли, что ты с ними амуришься.
— И неостроумно, — пробормотал Соврищев, — вон коробка какая-то из-под «Эйнема».
— Нет там воды никакой, — сказал Лососинов, заглянув в коробку. — Разбудить её, что ли?
Соврищев безнадёжно покачал головой и опять отправился к зеркалу.
— Пойдём, — предложил ему Степан Александрович, —
— Спасибо.
— Ей-богу… Если кто не знает, ни за что не разглядит. Хочешь мою фуражку с козырьком?
— Что я, дурак, что ли?
— Имей в виду, Соврищев, — крикнул Степан Александрович, — что эту фуражку носят не дураки, а русские солдаты! Те самые солдаты, которые там на кровавых нивах защищают идиотов вроде тебя.
Соврищев долго смотрел в зеркало и наконец проговорил:
— Ну, пойдём!..
Они вышли на улицу.
— Поесть бы, — сказал Соврищев, — у меня маковой росинки во рту не было.
— Да, — пробормотал Лососинов, — в штаб теперь, разумеется, поздно.
Он был зол и недоволен тем, что его менее одарённый друг возымел над ним некоторую как бы власть и превосходство.
У входа в ресторан они столкнулись с двумя прекрасно одетыми джентльменами.
— Немцы уже идут на уступки, — проговорил один, ткнув пальцем в вечернюю газетку.
— Quidquid id est timeo Danaos et dona ferentes [1] , — улыбаясь, возразил другой; — ручку Анне Сергеевне.
И они разошлись в разные стороны.
1
Что бы это ни было, я боюсь данайцев, даже дары приносящих (лат.)
Глава III
МОЛНИЯ В МОЗГУ
Муж Нины Петровны сразу получил высокий пост в Красном Кресте. Враги и завистники утверждали, что его с кем-то спутали, что будто он выдвинулся тем, что запел однажды канарейкой в присутствии высокой особы, одним словом, говорили все, что при этом говорить полагается. Сам он, получив пост, немедленно привлёк к себе на службу всех знакомых, и Нина Петровна была очень мила в белом фартуке и белой косынке. Лососинов и Соврищев посещали Нину Петровну, которую и заставали всегда в некоторой ажитации. Нина Петровна хотя и жила на даче, но в такие Дни считала нужным быть в Москве. Генерал неоднократно говорил, что если бы все дамы и барышни в те дни продолжали жить на даче и не считали нужным быть в Москве, то мобилизация прошла бы ещё лучше. Впрочем, это мелочь.
Весть о том, что Степан Александрович собирается на войну, изумила — больше — потрясла всех его знакомых. От матери скрывали. Не было барышни или дамы, которая бы не связала ему тёплого исподнего платья, так что Степан Александрович, если бы захотел, мог бы открыть лавочку трикотажных изделий. Какая-то из барышень даже подарила ему перевязочный комплект, но уж это ни к чему. Человека, едущего навстречу такой опасности, надо всемерно ободрять, а не напоминать ему о бренности его тела. Один знакомый композитор написал даже марш «Mit Bewunderung Lososinoff gewidmet» [2] Дальний родственник — разбитый параличом севастопольский герой — прислал Степану Александровичу кисет, на котором бисером вышито было «Пли!». Словом, ликование было полнейшее, и можно сказать, что ореол героизма уже вспыхнул вокруг головы Степана Александровича. Ходили слухи, что он уже уехал, что его видели на вокзале в полном вооружении, кто-то утверждал даже, что он уже убит. Однако все это никак не соответствовало действительному ходу событий, ибо Степан Александрович продолжал жить в Москве. Неизвестно, что его задерживало. По одной версии он никак не мог разузнать точно, где принимается запись добровольцев, по другой — он был забракован врачебной комиссией вследствие отсутствия какого-то очень важного органа, чуть ли не селезёнки. Последняя версия, разумеется, неверна, ибо
отсутствие какого-нибудь органа не может служить препятствием. Наоборот. Чем меньше у воина органов, тем воин, так сказать, неуязвимее. Но факт остаётся фактом. Степан Александрович продолжал жить в Москве. Ближайшие друзья стали к тому же замечать в его поведении нечто весьма странное и даже загадочное. Вот что говорил по этому поводу его закадычный друг Пантюша Соврищев.2
«С восторгом Лососинову посвящается» (нем.)
«Сидим это мы однажды в ресторане „Пассаж“, едим, как сейчас помню, селёдку с гарнирчиком и слушаем гимны. И вдруг, можете себе представить, Лососинов забирает всю селёдку в кулак, отворачивается и шварк её мне прямо в морду. Такая сволочь! И ведь пьян, заметьте, не был. Я, конечно, разозлился, как налим, хотел его тут же при всех изувечить. Вытираю лицо салфеткой, а он поглядывает на меня не то с любовью, не то с сожалением. „Прости меня, — говорит, — Пантюша, но когда-нибудь ты поймёшь, для чего это я сделал, и не только не будешь на меня сердиться, а может быть, скажешь, что и жить-то тебе на свете стоило лишь для того, чтоб Лососинов запустил в тебя селёдкой“. Я с ним потом целую неделю не разговаривал. Ни за что бы не помирился, если бы он мне Пумку свою не уступил. Помните, была такая у Мюра продавщица — почти без юбки и глаза задёрнуты пеленою сладострастия. Только на ней и помирились».
Другая странность в поведении Степана Александровича состояла в том, что он, идя по улице или сидя дома, внезапно оборачивался назад с такой стремительностью, что однажды чуть не свернул себе шею. Он же однажды, закрыв глаза, хотел броситься под велосипед, как бы желая покончить с собой. К счастью, его удержали.
…Как все матери, госпожа Лососинова ничего не замечала. Война её не так уже заботила, ибо Степан Александрович пользовался отсрочкой, а к тому же сахарный завод, коего пайщицей состояла госпожа Лососинова, как-то с войной заработал резвее и дал вместо десяти годовых двенадцать.
Было это ранней весной тысяча девятьсот шестнадцатого года — «года самого скверного», как все полагали. Так думали потому, что тогда ещё не пережиты были года последующие. И все-таки хромый был год.
Госпожа Лососинова сидела однажды вечером в своей комнате, размышляя, отчего бы могла погаснуть неугасимая лампада: кошка ли дверью хлопнула, святой ли в обиде на неё за нерадение? А как радеть, когда столько хлопотливых сует и слухи такие ходят, что каждый слух — лишний седой волос. И спичек-де не будет, и перцем запасайтесь. А солдаты будто сказали: «Кончим с немцами воевать — ружей не сложим». Неужто опять, как в девятьсот пятом, Москву из пулемёта горошить? И вот — постель в комнате полуторная из дуба с пятью подушками — верхняя словно для булавок — а интереса к уюту нет. Кажется, прежде в такой дождливый вечерок пораньше спать лечь, снов дождичком нагонять, а теперь и не до сна. И все же решила госпожа Лососинова, приняв лакрицы, лечь.
Едва успела она облечься в пеньюар, как донеслись до её слуха из гостиной странные звуки. Словно забрался туда медведь или тяжёлый человек — и резвится. Тихо все, а потом вдруг, бум-бум, словно кто с потолка на пол летит…
«Господи, — подумала госпожа Лососинова, — уже не начинается ли что?.. И Стёпа дома ли? Словно кто в дом ворвался».
И от страха вне себя отправилась она заглянуть в полу растворенную дверь гостиной, в которой горел свет.
Тут же и замерла она в удивлении и недоумении.
Степан Александрович стоял посреди гостиной в пальто, галошах и шапке. Веревкою к его талии прикручена была, наподобие шашки, трость. В одной руке у него был чемодан, в другой большая постельная подушка.
Уже самый наряд этот мог показаться удивительным. Каков же был испуг госпожи Лососиновой, когда Степан Александрович вдруг разбежался и прыгнул со всего размаху на рояль, сорвался, выпустил чемодан и ударился головой об инструмент, от чего последний загудел.
Госпожа Лососинова не выдержала и вошла в комнату.