Судебные речи известных русских юристов
Шрифт:
Если, таким образом, нужны постоянные усилия разума, постоянные поправки для правильного суждения о простых физических впечатлениях, то с какой же осторожностью надо полагаться на суждения и впечатления относительно явлений психического свойства. Перед нами прошла масса свидетелей, передававших нам о том, какое именно впечатление на каждого из них произвело поведение Имшенецкого. Одним это поведение казалось естественным, трогательным, другим — странным. Одним было его жалко, другим — жалко не было. Мне кажется, что вы поступите правильно, если отрешитесь вовсе от свидетельских «чувствований» и «мнений» и примете только фактические сообщения их о том,
Филимон Иванов — бесхитростный в деле оценки психологических тонкостей, а потому и самый надежный, с моей точки зрения, свидетель, говорит: «Когда я втащил офицера в ялик, он всплеснул руками: «Где моя Маша? » — говорит. «Сидите, говорю ему, смирно, вашей Маши нет уже». Затем, далее, офицер опять начал печалиться о своей Маше: «Где Маша, где Маша? ». Потом схватил с себя часы, дает их мне: «Спасите, — говорит, — мою Машу! ». Трудно, кажется, придумать более простую, берущую за сердце сцену. При этом ни аффектации, ни притворного крика о том, что я-де не виноват, я так ее любил, она сама упала в воду и т. д. А все это было бы естественно в человеке, боящемся подозрения!
Голубинские и Зюковы так нам передают свои впечатления. Когда Имшенецкого посадили в лодку, он ломал руки, плакал и говорил: «Жена моя, Маша, Маша! как я теперь покажусь домой, что я старикам скажу! ». Фраза знаменательная, над которой я бы смело рекомендовал всем психологам призадуматься. Одному из Зюковых показалось только «странным», что, когда всплыла шляпа и яличник бросился к ней в лодке, Имшенецкий «замолчи, вперил в нее глаза и не торопил яличника». Последнее замечание свидетеля, подчеркиваемое обвинителями, конечно, очень тонко и глубокомысленно. Я сомневаюсь, однако же, в том, чтобы порыв напряженного ожидания и затаенной надежды выражался шумно. Мне казалось бы, что человек именно как бы «замирает» в подобную минуту, он словно боится проронить слово, звук, чтобы не спугнуть то, чего он так страстно желает и ждет. Я не выдаю этого положения за аксиому, но я почти уверен, что это «должно быть так» и что столбняк Имшенецкого был естественен.
Затем уже наверное я знаю, что если бы Имшенецкий при виде шляпки заволновался и стал кричать: «вот, вот она, моя голубка, моя Маша, я ее вижу, спасите ее! », — обвинители аргументировали бы в обратном порядке. Они бы восклицали тогда: «Он знал, что жена его уже безвозвратно погибла мученической кончиной от его же руки, и он торопил, он кричал «спасайте! », когда всплыла одна только ее шляпа. «Какое злодейское лицемерие! ». Такая психология — о двух концах, и у нас, «судебных ораторов», к сожалению, она в большом ходу.
Когда Имшенецкого вытащили на берег, здесь его окружила целая толпа, и о поведении его свидетельствует уже целая масса лиц. Бетхер и некоторые другие свидетели за толпой не видели Имшенецкого, но зато слышали его плач. По их словам, он плакал так, «как не плачут мужчины». Это были истерические рыдания. По словам Шульгиной, бывшей ближе всех к нему, «он держал в руках шляпу жены, целовал ее, рыдал, говорил отрывисто и несвязно, рассказывая о событии, при этом повторял: «Что я скажу старикам, что я скажу? ».
Прокурор удивляется, что разные свидетели рассказывают со слов обвиняемого разно о том, как именно упала жена Имшенецкого и как он бросился за ней. Так, Бетхер говорит, что будто бы он «схватил ее за шляпу», но не удержал. Эта Бетхер — немка и вовсе не знает по-русски, она давала здесь свои показания через переводчика. Очевидно, не со слов Имшенецкого свидетельствует она,
ибо свой рассказ он вел, во всяком случае, не на немецком языке. За всем тем, факт налицо: рассказ его слушали все вместе, стало быть, это был один рассказ. Не его вина, если он разошелся затем в сотне вариантов.Удивляются, что через 20 минут Имшенецкий уже уехал домой. Но и это неверно. Он не уехал, а его увезли. Промокший до костей, весь в лихорадке, растерянный и убитый — такой человек, как малый ребенок, естественно, был во власти других. Шульгина попросила мужа «посадить» его на извозчика и увезти. Тот так и сделал. По дороге Имшенецкий был уже совсем болен. Когда его привезли домой, с ним сделался истерический припадок, о котором нам свидетельствовали Кузнецова, Гаудин, Кулаков и, наконец, доктор Тривиус.
Поверенный гражданского истца патетически восклицал здесь: «И он не бросился вновь в глубину, как бросается мать в пожарище, чтобы спасти любимое дитя! ». Да мать... мать бросилась бы в глубину и там погибла бы. Великое слово — мать!.. Но здесь оно совершенно не у места. Простой, заурядный смертный, только не преступник (я это лишь доказываю) — Имшенецкий, сам только что вытащенный из воды, мог не броситься. Не бросились бы на его месте сотни и тысячи в равной мере «любящих» мужей. Да и куда было бросаться? Зачем? Если бы чудовище, поглотившее жертву, было еще доступно борьбы, если бы была видна определенная цель, определенное место, тогда другое дело — бездействие было бы преступно, оно бы уличало. Но здесь, какими средствами можно было бороться? Всюду кругом одно и то же: темная масса воды, холодные волны и полная неизвестность. Броситься можно было только ради одного — чтобы вместе погибнуть. Эго было бы, пожалуй, геройство, но отсутствие его не равносильно преступлению.
Ночь, которую провел Имшенецкий дома в бреду, несмотря на уверения доктора Тривиуса, несмотря на заключение экспертов, прокурор хотел бы обратить также в улику против обвиняемого. Он подозревает симуляцию, хотя Имшенецкий не бредил своею невиновностью, а лишь был в забытьи и по временам что-то неопределенное кричал. Когда дали знать отцу Серебряковой о смерти дочери, он ночью же приехал на квартиру Имшенецкого. Застал он зятя в постели, в бреду. Серебрякову этот припадок показался неестественным: не было ни воплей, ни зубовного скрежета, он только кричал: «Скоро, скоро, как на балалайке: Маня, Маня, Маня! ».
Я очень рад этому непосредственному наблюдению Серебрякова. Болезненные душевные проявления весьма часто производят лишь смехотворное и комическое впечатление на натуры грубые, неразвитые, какова натура Серебрякова. Одним своим словом «балалайка» Серебряков открыл экспертам действительную наличность того болезненного явления, недоумевающим свидетелем которого он был. Серебрякову простительна подобная «психология», но непростительно прокурору, что он эту «балалайку» серьезно оценивает с точки зрения невежественного наблюдения, а не с точки зрения науки и заключения экспертов.
К той же группе улик «психологического» свойства следует отнести и указание Серебрякова на «странность» поведения Имшенецкого у трупа утопленницы, когда труп был разыскан и доставлен для медицинского осмотра в присутствии судебного следователя. Имшенецкий не рыдал, не плакал, не убивался, но сохранял какое-то «безучастное» спокойствие. Не надо забывать, что в это время он был уже заподозрен в убийстве своей жены, что на него смотрели десятки пытливых и враждебных глаз, что это была своего рода пытка, которой его подвергли.