Сумка волшебника
Шрифт:
Все эти странные обстоятельства, сопровождавшие смерть Моцарта, и потеря могилы подогревали слухи о том, что Моцарт отравлен. Закреплению этой версии способствовало то, что Сальери будто бы на исповеди перед смертью признался духовнику, что он отравил Моцарта. Сальери был католиком, и духовник донёс папе об узнанном на исповеди. Это донесение и было позже обнаружено.
Что об этом можно сказать? Сальери был очень стар и начал выживать из ума. Ему могло показаться, что слухи об отравлении — это факт, и он мог счесть богоугодным делом принять на себя вину и покаяться перед смертью.
Таково содержание беседы, случившейся у нас с Анной Андреевной в сентябре тысяча девятьсот шестьдесят второго года.
Всякий разговор с Ахматовой был для меня всегда интересен и поучителен. Приведённый мной выше разговор с ней, в сентябре шестьдесят второго года, был особенно интересен
В этот вечер я, как сказано, читал Анне Андреевне главу из своей «Сумки волшебника», посвящённую Моцарту и Сальери. Заранее я ни словом не обмолвился о том, что буду читать ей, и персонажи этой моей главы, так сказать, ворвались в ахматовскую Будку нежданно-негаданно. Весь этот разговор о Моцарте, Сальери и их окружении, их эпохе был для неё экспромт, импровизация на только что заданный сюжет. Несмотря на это, всё было так, как будто Анна Андревна тщательно готовилась к разговору на эту тему. Она говорила о предмете с глубоким знанием материала и людей, о которых шла речь. Казалось, что ей ведомо было решительно всё не только о духе эпохи и её представителях, но и самомалейшие детали, относящиеся ко всем областям их деятельности.
Я был совершенно поражён её нежданным для меня рассказом о подробностях юбилея Сальери, о том, что Шуберт на этом юбилее играл и пел, и что у него был приятный голос — альтино. Как же досконально нужно было знать дела и дни почти двухсотлетней давности, чтобы говорить с такой свободой о шубертовском альтино!
Что касается меня, то я этого шубертовского альтино вовек не забуду, как не забуду ни комаровскую Будку, ни её милую моему сердцу хозяйку — Анну Андреевну Ахматову.
Великая служба слова
Семнадцать ответов на шестнадцать вопросов
В некоторых главах я упоминал об анкете, проведённой «Издательством писателей в Ленинграде» среди группы советских литераторов, ответы которых и составили книгу «Как мы пишем», уже цитированную мной.
Анкета, посвящённая «технологии литературного мастерства», как определяли её организаторы, была разослана издательством самым что ни на есть маститым. Ввиду полнейшей и совершенной моей немаститости я, понятно, не получал её и до выхода в свет книги «Как мы пишем» не подозревал даже о её существовании. Узнал я о ней из предисловия к книге и, узнав, немедля воспылал желанием ответить на всё шестнадцать её вопросов. Причиной тому была отнюдь не привлекательность и интересность составляющих анкету вопросов. Напротив, некоторые вопросы были вовсе неинтересны и мелки, вроде вопроса: «Карандашом или пером пишете?» Потребность отозваться на эту анкету родилась из отталкивания, из желания полемизировать. Предисловие упомянутой книги, включающее целиком всю анкету, не вдохновляло на ответы и даже, напротив, пожалуй, отбивало желание знакомиться с книгой. Но я всё же прочёл её. И не пожалел. Оказалось, что в ней есть превосходные вещи. Оказалось, что и на неумные вопросы можно умно отвечать. Оказалось, что, будучи талантливым и пристальным, горячим и заинтересованным в своём деле, можно, несмотря на искусственно поставленные шоры, увидеть многое. Можно и вовсе разбить вдребезги анкетные рамки, что и сделали Шкловский, Тынянов, Форш и те, кто пошёл за ними путём свободного рассказа о том, что больше всего интересует писателя в кровном его деле написания книг. Моя задача иная. Так как я хочу показать и анкету и смысл жизненного дела писателя, я заранее отказываюсь от свободного повествования и привязываю себя, как каторжник к ядру, к анкетному строю изложения материала. Я буду отвечать последовательно на все вопросы анкеты. При этом отвечать на анкету я буду не от себя лично, а как бы от всех писателей.
Итак, обращаюсь по очереди к шестнадцати вопросам анкеты.
Вопрос первый: «Подготовительный период? Длительность его?» Ответ может быть только один — вся жизнь. Каждая книга каждого писателя подготовляется, складывается, организуется в сознании, а значит, и пишется, целую жизнь. Иногда напишется то, что случилось вчера, иной раз то, что минуло полвека назад, а другой раз и то, чего ещё и вовсе нет, но что уже видится писателем в грядущем. В каждой книге — вся жизнь автора, да и не только автора.
Вопрос второй: «Какими материалами преимущественно пользуетесь (автобиографическими, книжными, наблюдениями и записями)?» Писатель пользуется всегда одними и теми же материалами, то есть всем, что знает, помнит, умеет и переживает всё человечество, всем, что знает, помнит,
умеет и переживает ближайшее окружение писателя, составляющее его питательную среду, и всем, что знает, помнит, умеет и переживает сам писатель. Никаких других источников, питающих творчество писателя, быть не может и не требуется, но меньшее недостаточно для написания чего-либо путного.Вопрос третий: «Часто ли прототипом действующих лиц являются для вас живые люди?» Всегда и никогда. Из ничего ведь может получиться только ничто. Писатель пишет неизменно только то, что знает, а значит, и люди, населяющие его романы, рассказы, поэмы, драмы, — это люди, ведомые ему, ведомой среды, ведомой жизни. Таким образом, писатель всегда в той или иной мере пишет с натуры. Гоголь, например, утверждал, что, воображение «не создало ни одной такой вещи, которую где-нибудь не подметил мой взгляд в натуре».
Но тот же Гоголь утверждал: «Я никогда не писал портрета, в смысле простой копии оригинала».
То же и со всеми другими без изъятия писателями. Все они, как и Гоголь, на вопрос, часто ли прототипами их персонажей являются живые люди, обязательно должны ответить — всегда и никогда. Всегда в какой-то степени и никогда в полной.
Это относится даже к тем писателям, которые хотели бы откреститься от жизни живой. Байрон рвал написанное на клочки, если замечал, что оно слишком напоминает обыкновенную жизнь. Но, несмотря на это, в персонажах его лежит явственный и неизгладимый отпечаток черт, привычек, склонностей и характеров окружающих его людей, а заодно и его собственных черт, жизненных навыков, склонностей и собственного его характера. Пытаться стать вне жизни и над жизнью для писателя столь же бессмысленно, как пытаться поднять себя за волосы.
Вопрос четвёртый: «Что вам даёт первый импульс к работе (слышанный рассказ, заказ, образ и т. д.)?» Никогда не бывает, чтобы импульс к началу работы был одиночным, единственным, точечным, отграничение чётким. Импульс всегда даётся перу множественностью причин, множественностью изначальных движений. Импульсами одновременно или разновременно могут быть сердце, уши, глаза, ноздри, руки, ноги, воздух, горы, реки, цветы, снег, движение, слова, книги, птицы, музыка, радость, отчаяние, бегущие облака, муравьи, болезнь, первые шаги ребёнка, прикосновение, красный бочок яблока, полосатость арбуза, смерть близкого, газетная заметка, жужжание комара, перебежавший дорогу чёрный кот, подарок, скверное настроение, выстрел и семьсот четырнадцать тысяч девятьсот сорок пять других вещей, состояний, событий, явлений. А кроме того, конечно, случай, который, по мнению Бальзака, является лучшим романистом.
Желание указать на более конкретные и точные изначальные импульсы, послужившие толчком к работе, приводит обязательно к ошибке или обману, в лучшем случае — к самообману. Разыскания этих начальных начал в малой степени интересны, ещё менее того поучительны и, в сущности говоря, никому не нужны. Самому писателю совершенно безразлично, что было раньше — курица или яйцо. Важно уметь сделать яичницу.
Вопрос пятый: «Когда работаете: утром, вечером, ночью? Сколько часов максимум?» Работает писатель всегда — и утром, и днём, и вечером, и ночью, и на рассвете, и в сумерках, и в будни, и в праздники, и в пути (Пушкин писал в одном из писем к жене: «... я и в коляске сочиняю»), и на больничной койке, и в объятиях любимой, и за обедом, и на собрании, и переходя людный перекрёсток, и на концерте, и наяву, и во сне. Писатель работает, как сердце, — безостановочно, круглые сутки, всю жизнь.
Вопрос шестой: «Примерная производительность в листах в месяц?»
На этот вопрос никто не в состоянии ответить. Производительности в листах у писателя нет и быть не может. Утром он написал пять страничек и в избытке чувств от удачно и хорошо сделанного прыгал вокруг письменного стола козлом. А вечером, пораздумав над написанным, разорвал всё в мелкие клочки и обрывки мрачно сунул в стоящую под столом корзинку. Вот тебе и производительность в листах.
Когда у одного писателя спросили как-то, хорошо ли он сегодня поработал и много ли написал, он ответил с воодушевлением: «О да. Я поставил сегодня запятую». Когда на другой день ему задали тот же вопрос, он с неменьшим воодушевлением воскликнул: «О, я сделал сегодня очень важное дело. Я зачеркнул запятую, которую поставил вчера». Я не помню, кто был героем этого эпизода — не то Флобер, не то Бернард Шоу. Впрочем, возможно, что это просто литературный анекдот. Но и в этом случае он верен и хорош. Жаль, что составители анкеты, по-видимому, не знали его.