Суоми
Шрифт:
Как, впрочем, все мы – вместе взятые.
Жилая часть Матюгиных, куда я наведывался с огарком, капавшим на кулак, была меньше, но представительней – второй коридор, большая прихожая перед двустворчатыми и двойными дверьми парадного входа (где с обратной стороны царский знак покровительства животным). Еще им досталась зала на два венецианских (в Большой комнате окно было одно). Неудержимо меня туда тянуло. Неужто к Миле? Возможно, просто было тесно в нашей “уплотненной” половине, где между выбором “дедушка-бабушка” и “мама-отчим” третьего не предлагалось. Не исключаю также, что хотелось бросить взгляд на бывшую нашу залу, где, согласно деду, можно танцевать было кадриль. Я в то время намеревался превзойти Константина Сергеева, партнера Улановой и бабушкиного кузена,
– Ах, ты, маленький вонючка, – завопила она, имея в виду, что на горшок меня высаживали в общей ванной, где она замачивала свое постельное.
После такой реакции я стал распространяться про селедку всем на злую радость, а поскольку Матюгина имела виды на нашего Гусарова и вообще, невзирая на свой мужеподобный вид и папиросы “Беломор”, была по-женски уязвима, то я вполне заслуженно стал ненавидим.
Так почему она меня оставила в живых?
Весной, накануне отъезда на дачу, я раздвинул горшки с всеисцеляющим алоэ и вылез на карниз, где грелся Кузьма II (сменивший Кузьму I, не пережившего своего последнего падения на улицу Ломоносова). Огромный сибирский кот поднялся и пошел, а я за ним. Мы продвигались по нагретой жести, он в полный рост и хвост трубой, а я на ладонях и коленях. Глаза срывались вниз на Пять углов, но видно было только три, а между ними, под редкой сетью проводов, под солнцем отливала вороненой сталью мостовая, посреди которой ловко орудовал белой палкой знакомый милиционер-регулировщик с бородой Деда Мороза, только рыжей. Месяц назад, когда по радио Левитан объявил нам о кончине Иосифа Виссарионовича, только один он, регулировщик, сохранял хладнокровие среди толпы, запрудившей весь наш перекресток, чтобы в голос рыдать и предаваться безутешной скорби: “На кого ж ты нас покинул?”.
А из-под правой руки все сразу срывалось в пропасть, откуда долетали звуки невидимой с моей точки зрения улицы Ломоносова. Слева все тянулась облезлая стена, но потом сверкнуло окно, сквозь чистую вымытость которого увидел я, что Мила вертит головой – да так, что туда-сюда перелетают туго заплетенные косички с черными бантами. Матюгина воспитывала дочку по мордасам, но при этом у Милы почему-то красная борода в обтяжку. Стекло скрипнуло под моим лбом. Мила, затолкавшая себе в рот пионерский галстук и зажавшая его зубами, чтобы мы за стенкой не услышали позор, оглянулась на меня и завопила во все горло.
Лбом я отпрянул, но тут же осознал, что отступать с карниза некуда.
Кузьма II, повернув голову, то ли ждал меня, то ли просто наблюдал издали в ожидании финала. Выражение сибиряк имел: ленивое любопытство. Переменилось бы оно, грохнись я с пятого этажа, как его предшественник?
Если что меня и спасло в тот момент, то только профессиональная выдержка сексотки. Только что перекошенная от гневной ненависти, Матюгина расплылась, как при виде дорогого гостя, распахнула створки и, вместе с землей и черепками роняя на пол длинно-колючие кактусы, перетащила меня в залу – нашу бывшую.
Сбросив меня на паркет, по-деловому бросив Миле: “На колени, в угол”, Матюгина с незнакомой гулкостью пространства, напомнившей мне Эрмитаж, ушла к буфету, тоже бабушкиному, только ниже, распахнула створки, застекленные непроницаемым стеклом, чтобы никто не увидел стоящие внутри бутылки (а не одна, как у деда), темные и прозрачная, из которой налила себе в стакан, и резко запрокинула голову с короткой стрижкой – таких уже никто, кроме нее, в то время не носил.
После чего на кухне страшный был скандал с клятвенным обещанием вывести на чистую воду и посадить всех недосидевших, чтобы нас, засранок и засранца, мою крестную мать, мою единоутробную сестру, меня – отправили наконец в детоприемники.
Изоляция Матюгиной, видимо, была необходима по характеру работы, включавшей не только присутствие при арестах в пути следования, но и прием доверчивых пассажиров на дому, так как, в конце концов, она добилась в Ленинграде невозможного
для индивида – разрешения отгородиться капитальной стеной. Так из нашей квартиры получилось две. Матюгина потеряла уборную, мы ванную, которая была воссоздана за клеенчатой занавеской на кухне, отныне ставшей вдобавок и прихожей с бывшим черным, а теперь главным нашим ходом.Хотелось бы мне сказать, что на этом завершилась история моей коммуналки, но это, увы, не так, поскольку кончилась она только вместе с нами – в одну страшную декабрьскую ночь увезенными не только с Пяти углов, не только из Ленинграда, но за пределы самой России.
Дед хотел меня оставить, но битву проиграл. У мамы с Гусаровым насчет меня был план. Совместный воспитательный проект. Я должен был стать Новым человеком.
В плацкартном вагоне, где, во избежание путаницы под ногами, я сразу был положен наверх в хрустящую постель, свисающую в коридор, дед дал мне в руки книжку с интересным названием “Приключения Гекльберри Финна” и, обдавая выпитым с горя, прошептал на ухо:
– Еще мы, внучек, встретимся.
Но я не верил. Даже ему. По сути дела, мы никуда не уезжаем, пытался объяснить мне отчим концепцию СССР. Но я не понимал. И правильно. Поскольку поезд тронулся и все же мы уехали.
А вне России, в соседней, но совсем другой стране, не первой моей чужбине, но впервые в полном сознании воспринятой как таковой, точки над “i” недаром ставили.
Там меня, -нена, переименовали в -ов.
Именно тогда, лишившись даже своей собственной фамилии, пусть и большевизированной, но все еще указующей на корни, я в первый, но далеко не в последний раз решительно повернулся лицом и всем, что во мне было, к прошлому, будто все, о чем я тут вкратце рассказал, пропавшее, но нестерпимо живое, и есть тот самый рай, который возникает только при условии, что у тебя его отнимают.
Взрослые в свое время складно это выражали, делая соответствующую мину: “Что имеем не храним, потерявши – плачем”.
Как это все случилось?
А я скажу.
Еще до капитального раздела с секретной сотрудницей Матюгиной пожаловал к маме офицер – скуластый, как монгол. Таких русских я еще не видел, поскольку был он сибиряк. Черные усы, закрученные на концах в спиральки. Сырая, унизанная мириадами алмазиков шинель, из-под которой виднелись забрызгано-зеркальные сапоги, была не только опоясана ремнем, но перехвачена и портупеей с латунными застежками. Снимая фуражку, он прижимал к левому боку шашку, чтобы не задеть об углы лаково-черными ножнами в золотой оправе.
Как в гипнозе, я шел за ними по пятам.
Мама привела офицера знакомиться с дедушкой и бабушкой, которых назвала при этом “папа” и “мама”. Стол был накрыт праздничной скатертью, почему-то называемой “пароходной”. Синий с золотом чайный сервиз был вынут из буфета. Присев, офицер поставил на стол бутылку. “О-о, – протянул дед, – “пять звездочек”… Неси-ка, внучек, наш с тобой ножик”.
Пока стороной, лишенной перламутра, дед обивал с горлышка сургуч, офицер оглянулся и приставил шашку золотым эфесом к балке, которая за его спиной подпирала потолок, поскольку в Большой комнате начался ремонт. Игнорируя это безобразие, на балку, пыльную и сплошь занозистую, никто не оглядывался, тем более что, ломаясь и краснея, на чай с усатым офицером явились девчонки, а тетя Маня внесла за перехваченные специальными подушечками уши праздничный самовар с заварным чайником в виде головы с задранным носом.
Это было очень трудно – обнажить. Я уже готов был сдаться, как сталь вдруг просияла и все пошло-поскользило по устрашающей кривой. Отложив ножны на паркет, я взялся обеими руками и осмотрелся, хватит ли пространства по обе стороны венецианского – между этажерками. Темно-вишневой с палевым ночником и заложенными на ночь книгами – и карельско-березовой, с которой урну с папой давно убрали за зеркало платяного шкафа, куда мне запретили залезать. Клинок казался слишком длинным. Но я осуществил замах и появился на авансцене с эффектом внезапности превентивного удара одного монстра по другому: