Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Суждения

Шартье Эмиль-Огюст

Шрифт:

Примерно так же я ответил в письме одному своему приятелю, несколькими годами моложе меня; в ожидании призыва в армию он распалял мой дух воинственными посланиями, утверждая, что ему самому не терпится в бой. Увы, он тоже ощущал болезненное покалывание в сердце и опасался неблагоприятного приговора медицинской комиссии. Против медицины мое письмо оказалось бессильно. Этот здоровяк был сбережен до победы, которую он ныне и торжествует.

«Но к чему такие жестокие слова, которые многих больно заденут? — спросит меня благоразумный человек. — Вы как будто кому-то мстите, то есть продолжаете войну? Или тут что-то иное?» Да просто я ищу подход к людям. По-моему, чувство чести есть почти у всех. Я убежден, что именно из чувства чести сильнейшие из людей не позволяют себе думать о примирении. Избавиться от этого нельзя — мне бы не хотелось, чтобы молодежь не заботилась о своей чести. Но беда была бы не столь велика, если бы все слабые — женщины, старики, больные — сочли делом своей чести никого по своей воле не подстрекать к войне. Ибо нет никакого бесчестия в том, что ты слаб, болен или стар; но бесчестно, если ты, будучи слаб, болен или стар, позволяешь

себе подстрекать к войне других. По крайней мере, таково мое мнение на этот счет. Я никого не порицаю — я лишь пытаюсь осветить неясный вопрос.

14 сентября 1921

Чужое племя

У Киплинга рассказывается [7] , как слон ночью начинает рваться с привязи, вырывает вбитые в землю колья и, отвечая на призывы сородичей, бежит в лес на священный танец слонов, которого никогда не видел ни один человек. Потом, как верный друг человека, он возвращается в свой загон. Так и дитя, разлученное с ребячьим племенем, стоит у закрытого окна, вслушиваясь в призывные крики детей. Тесные узы связывают его с семьей, но не менее естественны и его связи с ребячьим племенем. В известном смысле он чувствует себя как дома скорее среди детей, чем в своей семье, где между окружающих нет ни равных, ни подобных ему. Оттого, лишь только ему удается перегрызть свою привязь, он спешит присоединиться к игре — этому священному культу ребячьего племени. Тут он вполне счастлив, подражая себе подобным и видя, как в их поступках отражаются его собственные.

7

См. рассказ «Маленький Туман» («Слоновый Туман») из первой «Книги джунглей» (1894).

В семье дитя не может быть самим собой; у него здесь все заемное, ему приходится брать пример со старших; от этого ему тоскливо и беспокойно, а мы не можем понять, в чем причина. Он здесь словно чужеземец: ему приписывают чувства, которых он не испытывает, и он сам под них подделывается. Нередко детей называют непослушными просто потому, что им не терпится порвать привязь и присоединиться к ребячьему племени. Племя это безбожно-набожное: в своих играх оно творит обряды и молитвы, но не знает никакого потустороннего бога. Оно само себе бог, оно боготворит сам обряд и ничего более — такова любая религия в свою лучшую пору. Непосвященным не подобает подглядывать за игрой; еще хуже, если они сами в нее вмешиваются, — истинно верующие не выносят фальши. Отсюда беспричинные, казалось бы, вспышки раздражения. Однажды, когда я был маленьким, отец одного из моих друзей неосмотрительно вздумал поиграть с нами в солдатики: я видел, что он ничего не понимает в игре, и даже его собственный сын злился и раскидывал фигурки. Взрослые ни в коем случае не должны играть с детьми; по-моему, благоразумнее всего вести себя с ними учтиво и сдержанно, как с представителями чужого племени. Если рядом с ребенком нет его сверстников, пусть лучше играет сам с собой.

Вот почему школа — учреждение, соответствующее природе. В ней ребячье племя собирается вместе; да и само ученье — своего рода обряд; важно только, чтобы учитель сохранял дистанцию и обособленность — ему не подобает вставать на одну доску с детьми и самому притворяться одним из них. Это все равно что непосвященному вторгнуться в тайное общество. У ребячьего племени свои священные законы, и оно ими ни с кем не делится. Узы товарищества по играм настолько сильны, что они связывают людей на всю жизнь и заставляют встречаться по-дружески, даже если прежние друзья не виделись двадцать лет и уже почти не помнят друг друга. Так ребячье племя растет и становится племенем взрослых, обособленным и от тех, кто старше, и от тех, кто идет следом. Всегда трудно найти общий язык со старшим братом; еще труднее, почти невозможно, — с отцом; легче — с незнакомцем другого возраста; еще легче — с учителем чистописания, математики или словесности, потому что учитель чувствует и уважает возрастные различия, в то время как отец или брат ищут взаимопонимания накоротке и, не добившись его, быстро теряют терпение. Учитель, таким образом, служит послом, посредником между ребячьим племенем и племенем старших.

25 февраля 1922

О тех, кто отворачивается

Не думаю, чтобы на свете было слишком много глупцов; лично я до сих пор не встречал ни одного. Нет, все это скорее закрытые, замурованные умы. Думаете, их природа так обделила? Ничего подобного — они сами в этом упорствуют. «Не желаю я открывать свой ум для всяких там идей — они еще станут мне в копеечку». А моту, наоборот, не хочется считать деньги: «Не желаю я знать этих строгих цифр — а то еще придется из-за них жить по-нищенски». Третий говорит себе: «Не люблю я всех этих рассуждений — из-за них еще придется долги прощать; я хочу, чтобы мне заплатили, и ни о чем другом думать не желаю». Человек любит правду, но еще больше боится ее. Скажем даже точнее: боится, потому что любит. Так отворачиваешься, чтобы не смотреть слишком долго на очень красивую женщину.

Меня не раз изумляло, как такие любители отворачиваться издалека чуют приближение неудобной мысли и как умело они переводят разговор на другое. «Давай не будем об этом», — осмотрительно говорят они себе. Так наполовину усыпленной женщине внушают, что один из присутствующих отошел прочь, — испытуемая перестает видеть его, считая отсутствующим, но при этом ловко избегает столкновения, малейшего соприкосновения с ним; она всякий раз аккуратнейшим образом обходит его стороной. Я сам неоднократно наблюдал такие поразительные опыты, и вижу я в них отнюдь не свидетельство слабости, механической податливости ума; напротив, я всегда усматривал здесь тайное двуличие

и хитрость. Гипнотизер, при всей своей внешней власти, в конечном счете всегда оказывается обманут сам. Человеческая природа покорно разыгрывает комедию, но в глубине нимало ей не поддается. Как бы послушно она ни открывала мне свое механическое устройство, я все равно остаюсь ей чужд, как осел, вращающий мельничный вал, чужд шестерням и жерновам мельницы. Все это одни лишь слова или внешние ужимки; так дрессированные крокодилы проделывают всякие прелестные фокусы — однако же крокодил остается крокодилом.

Оттого не очень-то мне верится, когда читаю о чистых душах, что среди жестоких испытаний войны искали и не могли найти правду. Кто ищет правду, тот быстро ее найдет. Но если искать ее опасно или же твои интересы связаны с неправдой, тогда всяк облачается в этакий политический панцирь, наглухо застегивается и зорко следит за каждой щелкой. Заметьте, что это требует весьма тонкого ума — ведь наши крокодилы в мыслях своих останавливаются задолго до того, как доберутся до узкого места. Как скряга за версту видит, что у него идут попросить взаймы, так и они за версту чуют, что их хотят в чем-то убедить и ловко уклоняются от встречи либо захлопывают и запирают двери своего ума. Но не думайте, что жильцы спят — из темных окон дома они следят за вами, как скупец следит за вором. Вам их не видно, а они вас видят прекрасно. Вам ни шагу не ступить перед запертой дверью, чтобы об этом не узнали по ту сторону. Наивно кидать камешки в окно, пытаясь разбудить того, кто вовсе не спит. Не говорите же, что все ваши слова пропадают зря: именно что ни одно из них не пропадает. А потому — терпение, медленная осада и хитрость против хитрости.

24 мая 1922

Я родился рядовым...

Я родился рядовым. Попы, учившие меня тому, что знали сами и что вскоре я стал знать не хуже их, всегда это понимали; мои переводы с латинского и греческого удивляли их так же, как нас удивляют птичьи гнезда или бобровые плотины — и впрямь странно для столь примитивных тварей. Многие из моих товарищей родились офицерами, о чем я быстро догадался по тому, как они бесцеремонно обращались со мной и забрасывали на дерево мою фуражку. Защиту от этого я нашел — давал им время от времени хорошего тумака. Позднее я стал защищаться изящнее, разящей насмешкой. Так что пишу я это не для того, чтобы пожаловаться на свою участь, а чтобы объяснить свой образ мыслей тем, кто удивляется и даже огорчается им — ибо они родились офицерами. Не глупцами, нет: глупцов на свете далеко не так много, — просто они убеждены, что на свете есть люди, рожденные повелевать, и что сами они из их числа. Мне легко их узнать по особому, довольному и самоуверенному, виду — как будто впереди них идет незримая стража, отстраняющая с дороги чернь. Профессии у них самые разнообразные: одни и в самом деле офицеры, другие — лавочники, священники, профессора, журналисты, швейцары или церковные привратники. Объединяет их уверенность, что стоит им упрекнуть или предостеречь меня, как я тут же откажусь от своих убеждений рядового; в этом они всякий раз ошибаются.

Позднее, очутившись по чистой случайности в среде наших книжников и законоучителей [8] , я встретил там своего собрата в лице неимущего студента, жившего на государственном обеспечении, а в учебе опережавшего прирожденных офицеров; ему не это ставили в вину, а скорее несоответствие между его талантами и его манерой судить о жизни. «Как же так? Вы ведь государственный стипендиат», — не раз говорил ему с оттенком грусти некий политик из газеты «Тан», по рождению — полковник. Этот студент побивал всех в латинском и греческом языках, но был слишком бесхитростен. Не стремиться к карьере — преступление, а показывать это любителям воровать чужие фуражки — непростительная ошибка, как я убедился на седьмом году жизни.

8

Ален имеет в виду свою учебу в высшей нормальной школе — привилегированном учебном заведении в Париже.

Мне по душе рядовые социалисты, и мне искренне хотелось бы всегда быть с ними — как говорится, «в горе и в радости». Но в их руководителях, в проповедниках их учения я почти всегда узнавал прирожденных офицеров; потому-то я всякий раз и отшатывался от них в болото, к жалким лягушкам-радикалам, которых учение социалистов надменно втаптывает в грязь. Исключением был только Жорес, в котором я сразу признал рядового по призванию — ибо он никогда не пытался меня убеждать, даже не думал об этом. Так я и остаюсь студентом-отличником с неблагонадежным образом мыслей; вечно приходится мне говорить то, что думают лягушки, которых втаптывают в грязь, вечно я вынужден высказывать то, что они сами не умеют или не решаются сказать; проявляя черную неблагодарность, я обращаю острие риторики против тех, кто научил меня ею владеть, и покалываю своей сабелькой самого Цезаря. Когда я вернулся с войны, один славный малый, мой старый верный друг (хотя в последнее время у него и появились фельдфебельские повадки), кратко определил меня так: «Солдат-бунтовщик». Подумать только, как просто и ясно стало бы все в нашей политике, если бы запретили писать и говорить всем тем, кто по чину ниже капитана!

10 июня 1922

О баранах

Барану не с руки иметь свое суждение о жизни. Потому и видим мы, что впереди идет пастух, а бараны толпой бредут следом; для них нет худшей беды, чем перестать слышать голос пастуха, —ведь он для них вроде бога. Мне рассказывали, что бараны, которых гонят в город на убой, по дороге мрут от горя, если вместе с ними не идет их всегдашний пастух. Оно и естественно: ведь пастух и впрямь много заботится о баранах, об их благе. Все, правда, портит бойня — но это дело быстрое, скрытое от глаз, так что бараньи чувства не страдают.

Поделиться с друзьями: