Свадебное путешествие
Шрифт:
Она устроила «прелестный» салон с «прелестной» столовой, обклеив первый белыми обоями в крупных синих цветах, а вторую — красными и зелеными, на темном фоне, снизу на локоть обив деревом, покрашенным белой, голубой и розовой красками, так что у людей с хорошим вкусом было чувство, что они получили удар кулаком в глаз. Каминные часы из самых дешевых, на подставке из белого мрамора, отделанного позолоченной медью, изображали одутловатых Поля и Виржинию, с глупым видом стоявших под пальмой и опершихся о скалу, походившую на кусок большого сахарного леденца. Тела обоих были выполнены из флорентийской бронзы, а украшения — из металла с нежной прозеленью. Зеленью с вкраплениями черного был расписан и пол без ковра; на комоды из старого дуба, в стиле Людовика XVI, с ужасом посматривали шесть тщедушных стульев, новеньких, из красного дерева, обитых черной кожей и гуськом трусивших по комнате, слишком широкой для их щуплых габаритов.
Все кричаще, сыро, пресно и неумно; зимой без огня, а уж о цветах
Узник, задыхающийся от недостатка свежего воздуха в шестифутовой яме; внештатный служащий, живущий, пишущий и зарывшийся в бумагах за мизерное годовое жалованье, сидя за невеселыми конторками в маленьких, холодных и смрадных комнатушках, должны, выныривая иногда из собственных дел, вспоминать и о тех малых пташках, что заключены в темницу из-за своих мелодичных голосков теми особами, которые все, что им понравится, готовы тут же занести в особую личную хартию и, даже в самой любви проявляя жестокость, все норовят найти тюрьму потеснее для тех, кого сами же любят. Этим они напоминают самодержцев, бросающих в зловонные ямы высмеивавших их в песенках поэтов. И те и другие — тираны; одни — закармливая своего узника лакомствами, чтобы заставить его полюбить свой плен; другие же — заключая его в темницу и удушая там, дабы помешать ему петь; случись тому сбежать, первые испугаются, как бы его не съел кот; вторые же — как бы отважные песни поэта не пробудили в народе ту мужественную силу, что, делая боль рабства все мучительней, сподвигнет его стряхнуть навязанное бремя, что так давит сверху.
Несмотря на прозелень, беломраморность, серое, красное, розовое, бронзовое, красное дерево комодов, изящные безделушки, деревянную обшивку и обои гостиной и столовой, несмотря на табличку из холодной и поблескивавшей меди, покупатели не приходили вовсе.
И Розье, новоиспеченная Калипсо с сердцем преисполненным страдания, еще более пронзительного оттого, что дочь ее была далеко, всячески оплакивала отплытие своего Улисса с тысячью лиц, так мы поименуем ее клиента, и в лихорадочном нетерпении все чаще и чаще жалела, что не осталась трактирщицей.
Впрочем, ее торговые горести немного облегчались, если заявлялись к ней член городской управы, бургомистр или кто-нибудь из старожилов, трезвонили в ворота и принимались торговаться в ее «прелестном» салоне, стоя насмерть за каждое су, что фламандское, что брабантское, в уплату за бочку, полбочки или малый бочонок вина. Уходили они от мадам Серваэс, вдовы Ван Штеенландт, надувшись от чванства, что получили товар с большой скидкой, не подозревая о том, сколько в нем было грубого грошового пойла, жидкого орлеанского сусла, сахара, лимонной кислоты и толченых семечек, что так живительно и вдохновляюще действуют на дух торговли.
В такие дни Розье позволяла Сиске сварить на обед несколько лишних картофелин и добавить в соус немножко масла.
Но в остальные дни она скучала смертельно. Не думая больше о деньгах, она целыми днями сидела, положив локти на еловый кухонный стол; тут она казалась не такой озлобленной, слезы наворачивались ей на глаза, уже не горевшие таким недобрым огнем. Не проронив ни слова, смотрела она, как работает в ее владениях добрая Сиска, мускулистая Сиска, мужиковатая Сиска. Иногда та вырастала перед Розье, скрестив на мощной груди свои толстые руки, красные, как ломти освежеванного бычьего мяса, и разжимая их лишь для того, чтобы почесать себе сильными пальцами нос, а потом энергично скрестить их снова.
— Эхе-хе, хозяйка, — говорила она, — да уж знаю я, что вас так печалит. Но пораскиньте мозгами-то. Дельце ваше еще никому не известно. Заказы своими ногами-то не приходют, это только если про вас написали бы в газетах. Отличная штука, эти газеты! Как я погляжу, там изо дня в день печатают имена торговцев спичками, котелками, кастрюлями, трубами, форсунками… и люди-то все такие же небогатые, как и вы, хозяйка. Когда газеты пишут: форсунки Ван Поссевельде лучшие во всем мире, а котелки Ван Цвигенхове по сравнению с котелками Ван Геббельшроя — просто жестяные чугунки, кто ж не поверит им на слово? Напечатайте и вы в газетах ваше имя.
— Они за это сколько-нибудь берут? — откликнулась Розье, позволяя развлечь себя этими вкрадчивыми намеками, хотя ключ от сундука у нее в кармане уже заплясал от жадности.
— Да, мадам. Они за это берут, но ведь всяк своей лавке свояк, разве не так?
— И дорого? — осведомилась Розье.
— Пойду-ка разузнаю, — отвечала Сиска.
Она и вправду пошла разузнавать и вернулась возмущенная, разозлившись не на шутку:
— Да, мадам, это дорого! Да как у них хватило бесстыдства — спрашивать с меня за одну крохотную
строку целых три франка? Самые совестливые смотрят вам прямо в глаза и говорят: полтора франка, а не хотите — ну так и убирайтесь. А вещают они из маленькой клетушки. Они ее называют «Бельгийской звездой». Если этот господин в клетушке — звезда, то нынче, оказывается, на лице у звезд седая щетина растет. И цену сбавлять не хотят, разве что если это не газеты, а одно название, да и те обнаглели — требуют пятнадцать сантимов, двадцать, а иногда сорок пять сантимов за строчку. А по конторам у них видно, что там за свинарник, соломы на стульях нету, стол хромой, на загаженной стене сплошь карикатуры на министров и священников, да сейчас видно, что такие бумажки никто не покупает, будь они хоть только по пять сантимов, никому не нужна такая грязная торговля.И Сиска садилась, тяжело переводя дух, а Розье произносила:
— Вот ворюги.
И обе подолгу сидели, погруженные в глубочайшее и немое негодование, Сиска — побагровевшая и задыхающаяся, а Розье — бледная и лютая. Потом наступало несколько тихих мгновений.
И вот возопила горько Розье:
— Да! О дети! Вот и люби их после этого. Им даешь жизнь, с болью, крича, едва не умирая, им даешь свое молоко, свою кровь, жизнь свою. Все на свете готов сделать ради них. Не знаю, что уж там мальчишки, но все равно к родителям и эти относятся как негодники, все до единого; а вот девчонки… уж они-то мне знакомы: Гритье, — Маргерита, — так они теперь ее зовут в их офранцуженном бомонде; Гритье ласково толкалась на свет, она любила меня, заботилась, казалась благодарной. Мне нравилось смотреть, как она растет, становясь красавицей. Ребенком она была как добрый Господень цветочек. Когда девочкой стала, я уж за всем следила, где у нее что покраснело, а где побледнело. А однажды так посмеялась, это в тот день, когда она уж как удивилась и даже испугалась, да, а еще в другой раз, когда она сказала мне: «Матушка, один господин, он посмотрел так странно и сказал мне, что я прелестна…» Она рассердилась и подтрунивала над тем, что ее назвали прелестной. А как-то раз я послала ее с поручением. Было дело вечером, она совсем одна, ей шестнадцать лет, и такая красивая. Я-то ничего не боялась. А она возвращается вся разгневанная такая, точно оскорбленная святая Дева, и в руке ключ от погреба, толстый такой ключ. «Мама, — говорит, — я больше никогда не выйду вечером на улицу». И бросается мне на шею. «Да что ж, — спрашиваю, — ягненочек мой, что такое-то?» — «Мама, их там было трое на дороге, три трактирных щеголя, нет, не из господ, а так — пижоны, как говаривают в городе, и у одного, как раз того, что ко мне пристал, ноги кривые точно щипцы: “Мадемуазель, — говорит, — позвольте предложить вам руку и проводить вас?” Я только смотрю и молчу, он немножко отступил, может, потому, что я рассердилась. Я примериваюсь пройти между ними тремя. Они загораживают дорогу. Я достаю из кармана ключ, смотрю им прямо в глаза и трясу этим ключом у них под носом: “Первому, кто шелохнется, я зубы выбью”. Я, кажется, в такую ярость пришла от их сальных рож, мне померещилось, будто они хотят меня опрокинуть в грязь. Они расступились и дали мне пройти, и ржали при этом точно подонки. Я больше не буду выходить по вечерам, мама, я совсем больная». И потом больше не выходила. А сейчас вот пожалуйста, в жалкого докторишку, Господь его разберет, кто он есть-то, так безумно влюбилась, и теперь ему все ласки да поцелуи, а старуха мать сидит тут одна-одинешенька, в своей конуре, точно паршивая псина.
Тогда вступала Сиска.
— Мадам, — говорила она, — да не так ли у всех людей-то? Когда я увидела милого моего, — вот бедняга, позаботься, Господь, о его душеньке, — и как уж он мне приглянулся, — хотите верьте, хотите нет, но мне для этого хватило два раза на него только взглянуть, а через месяц он меня в жены взял. Уж какая я была гордая и веселая, ни о чем другом и думать не могла, разве что о работе. А раз пошла по шоссе Сен-Пьер с девушками, да как затяну веселую брабантскую песню, и кричала всем подряд: «Завтра я стану мадам!» Прохожие надо мною смеются, а меня и саму смех вовсю разбирает. То-то была красивая свадьба; и песни пели, и красивый фарфоровый сервиз подарили; горшочки, тарелки, все, что в хозяйстве нужно, а уж постельное белье и салфетки я сама прикупила. И муж мой какой гордый ходил; скажи мне кто тогда, что не грех бы вспомнить и о матери моей, и о сестричке, так я бы сказала, что нечего про них и думать. Шести недель еще не прошло, как они одни, вот и оставьте их в полном покое. И ваш малый добряк, уверена в этом, сами видели, как он спас ее и не стал брать ваши десять тысяч.
— Ради моего наследства, вот что, — отвечала Розье. — Не любишь ты меня, — прибавляла она, — раз тоже его защищаешь.
— Мадам, — отвечала, осердясь, Сиска, — не нравится — наймите другую; а я, между прочим, делаю для вас все, что могу, и работаю здесь за шестерых.
Розье прикусывала язычок. Как прислуга Сиска обходилась недорого: десять франков в месяц, не прожорливая и очень преданная.
II
В первые майские деньки зазеленели луга. В свадебное путешествие Поль с Маргеритой не поехали ни в Париж, ни в Лондон, ни в Вену — они спрятались в деревне, в Уккле, в очаровательном гнездышке.