Свадебный подарок, или На черный день
Шрифт:
Когда Обезьяна утром пришел его «инспектировать», он и попросил, пока в сушилку не завезли новой партии досок и работы меньше обычного, разрешить ему помогать грузчикам. Обезьяна, конечно, разрешил. Даже хмыкнул от удовольствия, — вот как вымуштровал своих «юден», сами просят работу.
Пусть думает, что вымуштровал…
Грузчики (хотя какие они грузчики — Михлис до войны был учителем математики, Капит — часовщиком, да и остальные…) даже не удивились, что его привели к ним на подмогу. Подумали, что это очередная выходка Обезьяны. А скорей всего, ничего не подумали, не до того было, — их сразу послали переносить из цеха на склад готовые шкафы.
Шкафы оказались большие, трехстворчатые. И очень тяжелые. А склад — в другом конце двора. «Лучше бы гробы для немцев делали», — заворчал под тяжестью
Она увидела его, только когда он был уже совсем близко. От неожиданности, кажется, забыла поставить на их шкаф крестик. Хотя он на нее не смотрел. Нарочно. И поздороваться при всех нельзя. Потом… Главное, что он ее нашел. Как повезло, — почти сразу. Аннушка сказала бы — хорошее предзнаменование.
Может быть, на самом деле хорошее? И что шкафов еще много — хорошо. Она за это время успокоится, привыкнет к тому, что он ее разыскал. По тому, как растерялась, видно, поняла, почему он стал грузчиком. Значит, не случайно сказала о подвале. А почему больше не пришла, тоже можно понять, — страшно решиться. Ведь когда они там будут прятаться… Сколько бы ни уверял, что если их, не дай бог, обнаружат, он ее не назовет, все равно она будет себя чувствовать связанной с ними. Хотя бы тем, что знает — там, под развалинами, прячутся евреи.
Их могут поймать по дороге. И потом, когда они уже будут в подвале, могут обнаружить. Но у них другого выхода нет. А она, соглашаясь им помочь, подвергает свою семью опасности разделить их участь…
Пока ей ничто не грозит. Вряд ли она при советской власти была, как немцы это называют, «коммунистической активисткой». А вот за укрывательство сбежавших из гетто ей грозит смерть.
И все же он должен, обязательно должен с нею поговорить…
Вечером, когда он плелся в колонне с работы — такой усталый, что и скрыть это, наверно, не хватит сил, — он решил ни Аннушке, ни сыновьям их разговора не пересказывать. Только обнадежить, что она обещала подумать, посоветоваться с мужем. А сам разговор… Не такой уж он был простой, чтобы его повторить. Потому что совсем нелегко это — свою беду взвалить на другого человека. Как ни оправдывайся перед самим собой, что не ты повинен в этой беде… Хорошо хоть, что она сразу не отказалась. Что обещала подумать.
II
А что ей было делать?
Болесловас только и знает, что ворчать. Буркнул: «Кто дергал за язык?» — и храпит себе спокойно. А она уже полночи без сна.
Никто не дергал. Но не камень же у нее вместо сердца, чтобы слушать, как такой человек — сколько детей он за свою жизнь вылечил — убивается, что эти изверги расстреляют его маленького внука, и не сказать, что есть заброшенный подвал. Больше ничего она не говорила. И в сушилку больше не пошла. Доктор сам ее разыскал. Даже в грузчики, в его-то годы, напросился, чтобы найти ее. Потому что в этом подвале единственная его надежда на спасение. А как говорил… «Понимаю, пани Моника, что подвергаю вас опасности. И если бы речь шла только о моей жизни…»
Не могла она, когда у человека такое положение… И ведь ничего еще не обещала. Только подумать.
Но думай — не думай… Тут как на весах — на какую сторону положишь, та и перетянет. А она уже который раз перекладывает.
…Если эти люди будут тут рядом, в подвале, она изведется от страха, что немцы их найдут. А когда найдут, то не поверят доктору, будто он сам догадался, что подвал уцелел. Тем более не мог он узнать, что вход туда откопали. Значит, кто-то ему рассказал. А кто? Сразу заподозрят ее: живет в соседнем доме, из окна кухни даже виден кусок той лестницы, под которым вход; работают они теперь с доктором на одной фабрике. А если еще кто-нибудь видел, как они разговаривали? Немцы не посмотрят на то, что она католичка. Раз помогала евреям — погонят в лес вместе с ними.
Спаси меня, Господи! Спаси, Господи! Она быстро перекрестилась. И дверь перекрестила. И окно. И печь. Как покойница мать, — чтобы нечистая сила через порог не вошла, в трубу не влетела, в окно не заглянула. Отец, бывало, смеется над ней: «Ты столько молишься, что черти
тебя давно боятся, сами не заглянут». А мать серьезно так объясняла: «В лунную ночь, может, и не заглянут, а в темную могут перепутать окно».Наверно, поэтому Моника еще с детства не любит темноты. Хорошо, что Болесловас перед сном раздвигает эти черные шторы затемнения. Правда, одно название, что шторы, — старое крашеное покрывало. Но когда они закрывают все окно, кажется, что и от света Божьего, и от всего живого отгородились. А видеть, хоть и ночью, надо. И свои стены, и небо за окном. И луну. При ней на самом деле не так страшно.
Так все-таки сказать доктору, чтобы привел своих, или нет?.. Почему это немцам должно прийти в голову, что под развалинами, тем более, их уже и снегом занесло, прячутся люди?.. В голову, может, и не придет, но вдруг кто-нибудь из соседей увидит, что она туда ходит, да еще что-то носит. Особенно эта новая жиличка сверху. От такой только и жди беды. Муж служит у немцев, он у них даже почти начальник. За это ему и отдали квартиру Марковичей. Самих загнали в гетто, а их убийцам — и квартира, и все добро. Щеголяет теперь эта рыжая стерва, бесстыдница, в платьях молодой Марковичовой. Даже шляпу ее напялила. Все равно видно, что морда как сковорода. И чего, паскуда, целыми днями торчит в окне? Что высматривает? Делом бы каким-нибудь занялась! А то и не работает, и прислугу держит. Как же, важная пани.
Разве что ночью носить им еду? Все равно могут увидеть. Встал человек, случайно посмотрел в окно, а ночь такая вот лунная. Или с вечера выпал снег, и остались свежие следы. Теперь люди все примечают. Наверно, оттого, что ничего нельзя. А уж если эта стерва или ее муженек увидят, сразу начнут допытываться — зачем к развалинам ходила, что там есть такого? Ничего, скажет она, там нет, по нужде ходила, уборная в квартире испортилась.
Но так соврать можно только раз. И то дай Бог, чтобы поверили. А если опять увидят? Не заколотить же на самом деле уборную. Правда, можно для вида заколотить, а самим, когда нужно, отгибать гвоздь. В молодости, когда еще с родителями в бабкиной хибаре жила, бегала же во двор. И теперь не барыня! Иначе как же людям какой-нибудь еды принести? Не в самый подвал, конечно, но хоть рядом оставить. Есть-то им надо! Как доктор сказал: «Хотя бы изредка…»
О Господи, ну что это теперь за власть? Одних людей мучают, других убивают. А посмеешь им чем-нибудь помочь… На прошлой неделе опять двоих повесили. За то, что русских пленных прятали.
Правильно Болесловас сказал: «У тебя что, две головы? Думаешь, одну сунешь в петлю, вторая останется?»
Нет, не думает… И не хочет в петлю… Моника опять вспомнила тех двух на виселице. Царствие небесное даруй им, Господи! Она быстро перекрестилась. Целый день бедняги висели. Немцы не давали их снять. Уж как и жены и матери плакали, как просили. Но разве их слезами прошибешь?.. А Болесловас, наверно, и плакать не будет, — мужики стесняются. Только дочь, Тересе. И маленькая Агнуте… Нет, не хочет она, чтобы они плакали. Да и самой зачем помирать? Не старая еще. А что базедова привязалась, так ведь у каждого человека какая-нибудь хворь да есть. Еще живот иногда болит, так это от теперешней еды. Говорят, и маргарин, который по карточкам дают, и мармелад, что вместо сахара отоваривают, не настоящие, а какой-то эрзац. Век бы его не знать. И самих немцев бы не знать… На фабрике рассказывали, что в Германии из крапивы борщ варят. Как бы и самой летом не пришлось крапиву собирать. Только не будет Болесловас ее есть!
Монике стало совестно. Сама вот уже о лете загадывает, а доктор, когда она сказала, что должна подумать до завтра, вздохнул: «Надеюсь, что это „завтра“ у нас еще будет». Значит, все время человек думает о смерти. Ложится спать и понимает, что эта ночь, может быть, последняя…
Вдруг ее словно по сердцу стукнуло: а что, если… если как раз сейчас конвоиры там, в гетто, выгоняют людей из домов. Доктора тоже. С внучонком. И она увидит, как они проходят мимо ее окон, ведь как раз по их улице поведут. Сколько раз ночью просыпалась, заслышав, что опять ведут. Сколько простаивала у окна и плакала. Болесловас сердится: «Чего смотреть? Легче им, что ли, от твоих слез? Они даже не знают, что ты торчишь здесь». Знают, не знают, только не может она лежать, когда людей на смерть гонят.