Сверхновая американская фантастика, 1995 № 05-06
Шрифт:
В первые пять минут пребывания там, наверху, я поскользнулся и повис, потому что ноги сорвались со скользкого насеста. Я боролся с охватившим меня отчаянием, которое вытягивало из рук всю силу, заставляя разжать пальцы и сдаться. Тогда я сказал себе — нет, вот для чего ты тут, наверху, — чтобы вынести это испытание, и оно — единственный путь к окончанию контракта. Вот для чего тебя и натаскивали все это время! Так что я подтянулся, и встал, и раскинул руки, чтобы не наткнуться на тех, что кружили вокруг, и они тут же начали облетать меня, поскольку их радары сказали им, что я обрел устойчивость. И так, с ветки на ветку, я начал спускаться, пока не добрался до фонтана, который видел на пленках, сориентировался и вернулся к воротам школы. Весь путь занял шесть с половиной часов. Позже
На следующий день меня вызвали и выдали направление в гнездо.
Два года поводырь живет в гнезде. Он продолжает обучение, но, самое главное, старается узнать побольше о том, как они живут. Предполагается, что за два года успеваешь привыкнуть к их образу жизни. Мое гнездо было в двадцати милях от Дерева, у реки. Место зеленое, славное, полно цветов и тропинок, по которым можно было гулять, воображая, что ты дома, пока над головой не пролетал один из них.
Именно в семейном гнезде впервые надеваешь сбрую. Поводыри всегда ее носят. Она служит для переговоров с клиентом. К слову «клиент» нужно привыкнуть — забыть то, что ты под этим словом понимал раньше, и постараться по-настоящему проникнуться идеей своей службы. Твое предназначение как поводыря состоит в том, чтобы помочь клиенту жить по возможности нормальной жизнью. В гнезде учишься не стыдиться, а испытывать гордость за себя и свою работу. А это помогало воспринимать и признание, которым они платили. Я знаю, снести это признание не так уж легко. Но без него, если работаешь поводырем, не выжить. Словно ты — растение, которое учится быть признательным за свет, без которого оно не может ни расти, ни цвести.
У меня было хорошее гнездо. Они много лет сотрудничали с Академией, работали с поводырями-практикантами и знали, как нас нужно тренировать. Это было старшее гнездо, и многие детишки уже почти выросли. В гнезде с тобой возятся в основном дети. Они смеются над тобой, когда впервые чувствуешь, что в основание шеи впиваются тысячи крохотных иголок от закрепленного на сбруе транслятора. Эта штука превращает их жужжание в сигналы, а те уж воспринимаются тобой как слова. Они показывают тебе язык тела. И первые свои движения в сбруе тоже делаешь с детьми. Они хватаются за дужку и прижимают колени к креплениям на твоих бедрах. Иногда, если они достаточно сильны, им удается полетать с тобой, или, хотя бы, попробовать взлететь. Иногда удается даже перемахнуть через комнату. Иногда вы падаете, и тогда получается куча мала, в которой все пихаются, пытаясь освободиться, как любые другие дети.
А самое важное, чему нас учили, — эмоциям, тому, как справляться со своими собственными чувствами и воспринимать чужие. В школе нам говорили, что они, возможно, продукт химической реакции. Может, так оно и есть, но каждый, кто испытал это, знает, что химия тут ни при чем. Это поток любви и благодарности, который настигает тебя так внезапно, что, кажется, пронизывает насквозь. Все обретает такую ясность… И за это можно отдать все, что угодно, не важно — что.
Помню, когда я впервые почувствовал это. Я играл с одним из подростков в игру, где надо ловить мячик чем-то вроде длинной ложки. Я ухитрился поймать один сложный мяч из-за спины и бросил его обратно напарнику, а тот просто стоял, таращась на меня, и глаза его светились, точно фарфоровые блюдца. И так меня прихватило — я думал, разорвусь, до того это чувство меня переполнило.
Конечно, если хоть раз почувствуешь нечто подобное, тебе опять хочется испытать это. Вот потому в Академии и учили направлять свои чувства. Такое ощущение сопричастности составляет основу их жизни. Оно связует их и поддерживает здоровье. Однако в школе нам говорили, что человеку нельзя погружаться в это чувство полностью, можно лишь попробовать его, чуть-чуть коснуться. В тот, первый раз, когда я играл с тем юнцом, я получил сполна и расплатился сполна, потому что за пределами этого сверкающего ощущения причастности лежала унылая черная пустыня, и это, второе ощущение, тоже поражало, и еще сильней. Я чуть не слетел с катушек навсегда. Я был так подавлен, что три дня провел, пытаясь сообразить, как покончить с собой при помощи того
крохотного перочинного ножика, что подарил мне папа. Наконец, я все же выкарабкался и с тех пор был по-настоящему осторожен. Старался лишь осторожно попробовать, а не хлебать досыта.В конце концов нащупываешь свой предел, и я подобрался прямо к нему, но уцелел. Однако находились и те, кто жаждал большего. Они брали сразу все, и постепенно у них развивалось привыкание. О последствиях они не думали. Они были отступниками, перебежчиками. Потом мне выпало столкнуться кое с кем из них.
На второй год жизни в гнезде я совсем освоился. Я так привык к своей сбруе, что больше не ощущал ее, и покалывание в спине с легкостью превращалось у меня в голове в слова и образы. Я привязался к своему гнезду. Их отец иногда брал меня полетать, и мы отлично ладили. Конечно, он мог видеть, и радар у него был в порядке, так что поводырь ему был не нужен.
Но он помогал мне разобраться с их системой дорожного движения и как уступать дорогу. Их отец сказал мне, что я — лучшая собака, когда-либо прошедшая через его гнездо. Собака. Вот как переводил транслятор то название, которое у них для нас имелось. Он дал и эмоциональную реакцию, сопровождая свои слова. Я почувствовал, как она поднимается, собрался, как следует, и лишь чуть-чуть дотронулся до нее. Я знал, что и ему было нелегко привязываться к поводырю, а потом отпускать его. Для меня это тоже было тяжко. Но что делать — так уж сложилось.
Через пару дней после того, как их отец так похвалил меня, Директор попросил меня забежать к нему в контору. Когда я вошел, он сидел за столом. Он носил большие очки — хорошо, потому что я отвык от маленьких глаз.
— Ты был выдающимся, выдающимся учеником, — начал Директор.
— Спасибо, сэр.
— Никто не может требовать от человека большего, чем делал ты.
Он говорил эмоционально. Меня всегда поражало — как это нам удается так явно выражать свои чувства внешне — глаза туманятся, голос дрожит — и так плохо транслировать их при этом.
Директор начал протирать очки.
— Нас посетил представитель очень, очень выдающегося клиента. Очень, очень важная особа в этом мире. У нас никогда не было возможности обслуживать кого-то в этом роде. Однако теперь, я полагаю, мы готовы к этому испытанию. Полагаю, ты готов к работе поводыря. Полагаю, ты здесь — единственный, кто может обслуживать такого клиента. — Он положил руки мне на плечи и пристально взглянул в глаза. — Что ты скажешь?
— Что ж, я попробую, — ответил я.
Я называл его Генри. Генри был художником. Лепил, рисовал, одним словом. Он был самым знаменитым художником за всю историю их мира. Отчасти потому, что он был очень стар. Он протянул дольше всех своих прямых родственников и теперь жил один. И это была вторая причина его огромной славы. Потому что они просто не могли себе представить — как это можно избрать одиночество добровольно. Они всегда спрашивали его об этом, а он отвечал, что живет не один, но со всеми, кто хоть когда-либо видел его работы. Но на самом-то деле он жил один, и для них уже это выглядело чудом.
А третья причина заключалась в том, что он был чертовски хорошим художником. Пусть он летал себе туда-сюда, и разговаривал жужжанием и этими их фигурами танца, и жевал края больших листьев, но уж накладывать краску на холст он умел здорово. Его полотна представляли собой куски шелковой ткани, натянутой на рамы геометрической формы, — попадались и прямоугольные; и сколько его все помнили, он покрывал эти ткани чудными картинами.
Генри был великим мастером и считался бы им в любом мире. К несчастью, старость добралась до него. Он ослеп. Его огромные глаза напоминали мутные диски, он мог лишь приблизительно различать очертания и отличать свет от тьмы. Он терял зрение уже давно, но все продолжал рисовать. И радар его сдавал тоже. Его головные перья вытерлись и скрутились, и Генри остался в темноте и теперь уж, действительно, один. Но он был все еще крепок и не собирался оседать в гнезде для престарелых в ожидании смерти. Ему столько еще нужно было сделать! Так что он обратился в Академию, и Академия послала меня к нему.