Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— И актер будет получать в год лишь по одной роли, а молодым и малоодаренным вообще ничего не дадут!

Оратора, говорят, очень огорчила такая перспектива.

Но, думается, мы нередко создаем для себя искусственный мир, искусственную эпоху двухчасового рабочего дня и кричим о несправедливости, если нас упрекают в том, что мы пишем мало, да нередко и плохо.

Не обижайтесь, ровесники и коллеги! Упреки этой иеремиады обращены мною прежде всего к самому себе, хоть при желании и нужде вы, конечно, и можете принять на свой счет то, что останется от моей доли. Меня огорчают и злят волны, глухо плещущие за бортом, вспышки маяка, все слабее озаряющие океан за кормой, и непередаваемое неотступно грызущее чувство бессилия и невыполненного долга.

14 марта

Сильная волна в семь-восемь баллов, гул ветра. Готовим стенгазету ко дню выборов, то есть к 16 марта. Вернее, Кунин готовит. Текст уже

наклеен, осталось написать шапку и заголовки да нарисовать карикатуры. Иные шаржи получаются очень удачными, особенно на участников экспедиции. Так как музыкальный салон сейчас полностью отдан в распоряжение ученых и составителей отчетов, мы расположились в красном уголке команды. Нас уже трижды пыталась выставить отсюда сердитая уборщица. Это пригожая девушка, архангельская красавица — крепкая, но стройная, с красивыми руками и ногами, с синими и пронзительными, сейчас злыми глазами, с круглым лицом, с милым вздернутым носиком, усеянным веснушками. Она моет пол в кают-компании команды (являющейся одновременно столовой и красным уголком) и без передышки и всякого почтения ругает нас несколько часов подряд. Ругает нас негромко и разборчиво, ровным голосом. Все мы — я в качестве редактора, а Кунин с Фурдецким в качестве сотрудников — узнаем свою истинную цену: мы лодыри и мазилки, мы художники чертовы (слово «художники» в ее устах звучит как очень уничижительное), мы старые дурни и мусорщики, мы хулиганы и нахалы и т. д. и т. п. Поскольку мое участие в создании стенгазеты уже закончилось, я сижу молча, Фурдецкий изредка вставит словечко-два, но это все равно что подливать масло в огонь, а Кунин, наш вежливый и воспитанный, тихоголосый Кунин, бормочет под нос, раскрашивая какую-то карикатуру:

— О господи, разве мало на свете всякой дряни, что ты создал еще и женщин!

Это, кажется, слова Гоголя. Но архангельская красавица, не обращая ни ка что внимания, продолжает ругать нас, и мне со своего места любо смотреть на нее: до чего же пригожая девушка! Как споро ее покрасневшие руки протирают мокрой тряпкой линолеум! А глаза ее, поглядывающие на «мазилок» из-под упавшей на лоб пряди и готовые испепелить нас, блещут и сверкают, словно звезды. Порой она отшвыривает ногой стул, будто и тот принадлежит к компании «мусорщиков», делающих стенгазету, и выражается совсем уж по-мужски и весьма нелестно для нас. Так как мы находимся на самой корме, наш стол сильно подбрасывает вверх и вниз, иллюминаторы все время залиты водой. Краска на бумаге часто расплывается, и кисточка оставляет на ней непредвиденные полосы. Но архангелогородка не обращает внимания ни на качку, ни на ветер, ни на то, что уже с четверть часа ей никто не перечит, а знай поносит нашу четырехметровую (!) газету и нашу работу, которая должна перевоспитывать людей и, в частности, ее. Приятно слушать, как она разливается жаворонком, видеть ее гневные глаза и вспоминать, каким она бывает ангелом на танцевальных вечерах в музыкальном салоне.

Внезапно девушка, вытирающая тряпкой ножку стула, затихает, ее яростные движения становятся нежными, прядь, нависшая на глаза, исчезает под платком, и мы слышим ее дивный грудной голос, не для нас, очевидно, предназначенный. Этот берущий за душу голос поет:

Нет, я не брюнет, Нет, я не поэт…

И что-то еще в том же роде про любовь и про клятвы.

В дверях появляется один из молодых участников экспедиции, брюнет с мощной шевелюрой и поэтическим взглядом. Девушка замечает его и, как бы оторопев, встает, поправляет китель, улыбается, любезно приносит нам пепельницу, которую мы давно выпрашивали, и просит не бросать окурки на пол. Молодые люди беседуют о чем-то в дверях. Насколько я слышу, словарь архангелогородки порядком усох, утратил свою сочность, мужественность, образность — теперь все ее выражения тщательно отобраны и литературны. А высокий брюнет, на время избавивший нас от роли «мусорщиков», лишь повторяет все время то умоляюще, то ласково, то с легким упреком:

— Дуня, Дунечка!

Но под кителем Дунечки уже обрисовались еле заметные белые крылышки. Ее глаза мягко сияют, ее голос мелодичен и нежен. Все та же вечная повседневная история с бабочкой, выпархивающей из кокона и расправляющей свои яркие пестрые крылья. Только что мы видели небольшого крокодила, и вдруг…

Меня ты — я верю в чудо! — На ласковых крыльях своих В рай вознесешь, откуда Мне падать так высоко.

Они долго шепчутся, с тихим шелестом пролетают по качающейся кают-компании имена Дуни и Толи. Кунин и Фурдецкий пишут заголовки, а я с нетерпением жду того момента, когда девушка снова взглянет на нас тигрицей и примется

объяснять нам, какой мы тяжкий крест для ее красивой шеи. Но этот момент так и не наступает. Толя уходит, а Дуня остается все такой же доброй, как и была. Она больше не придирается к нам и даже, взглянув на кунинские карикатуры, хвалит их. По просьбе Владимира Михайловича она приносит ему из кухни воды для акварельных красок, за которой мне приходилось ходить в среднюю часть корабля, — Дуня не давала нам ни капельки.

За наружной переборкой ветер в шесть-семь баллов. Но океан в душе Дуни солнечен и гладок, словно зеркало.

Удивительно!

Перевод с эстонского Л. Тоома.

Юрий Казаков

На Мурманской банке

Как я слонялся по многоэтажному Управлению тралового флота! Как ходил из кабинета в кабинет, какие люди меня окружали — с нашивками, в фуражках и просто в беретах, пижоны с перстнями и бородатые, стриженые и с челками, в ватниках и в цветных заграничных рубашках! Какие слова слышал я там о визах, о премиальных, о полярных и экваториальных, какие оживленные очереди стояли у дверей отдела кадров, всевозможных начальников и капитанов! Канада, Ньюфаундленд, Северная Атлантика, Гренландия, Африка, Экватор, Норвежское море — были места, откуда пришли все эти пижоны, штурманы, стармехи, бородачи и клешники — или куда они должны уйти завтра!

И вот я вписан в судовую роль, знаю судно, на котором идут в море, — РТ-106 — знаю, когда являться на борт и что взять с собой, брожу по пустоватому светлому Мурманску, но меня все тянет в порт, я иду туда и, едва вывертываю из-за угла к какому-то причалу, сразу бросается в глаза мне высоко задранный нос траулера… Веет кругом крепкий запах рыбы, досок, снастей, воды. Красные скалы на той стороне залива мощно возносятся к небу. Дымят, рявкают, гукают, сходятся и расходятся, стоят у причалов, медленно вытягиваются или, наоборот, втискиваются сотни траулеров, сейнеров, рефрижераторов, буксиров, ботов и катеров.

Я шагаю по палубам, поднимаюсь над бортами, спускаюсь к трюмам — везде какая-то работа, вахтенные, паровой сип, тросы, прелые канаты, везде по бортам, по надстройкам висят, сохнут траловые сети, лежат вдоль бортов красные от ржавчины, пряно пахнущие морем бобинцы и кухтыля.

Сипло рявкая, портовый буксир ведет наш РТ-106 в угольный порт, и вот уж я сижу в каюте, слушаю, как со звоном и шорохом бежит по железным желобам в бункер уголь. Устроился я прекрасно, в каюте под рубкой, по левому борту, хозяином которой был сероглазый Щербина — второй помощник капитана, — которого все звали Афанасьичем, хоть и был он молод, лет двадцать пять, наверно. Я все мечтал об отдельной каюте, о покое, о свободе — буду ли писать, или чай пить, или спать, — я один! Но Афанасьич, будто старого друга встретил, стал уговаривать:

— Чего вы будете в отдельной каюте? Она в корме, рядом с машиной, шумно, нехорошо! Давайте ко мне, у меня койка свободна, я вам мешать не буду… Идемте ко мне! Я вам не помешаю, все время на вахте или сплю…

Мысль моя об отдельной каюте как-то прошла, я подумал неясно: «Ну ладно!» — и был потом рад, что не один, а с Афанасьичем.

А ночью мы стоим уже на рейде, посреди залива. Мы еще не в море, но уже и не в городе, мы отделены от него незримой чертой, переполнены, заняты собственной жизнью. Топятся уже котлы, и пар переполняет их, работает генератор, горят лампы по каютам. Вахтенные уже встали на работу, и капитан в рубке, и боцман тут же, штурман развернул карты, стармех то поднимается в рубку, то спускается в машину, доливает масла, щупает трубы, цилиндры. Разговор о рукавицах, об угле, о коке, о продуктах — что взяли, что забыли…

Город же светел и велик, раскинулся по сопкам, но нас нет в нем. Там наша прежняя жизнь, ставшая для нас уже как бы воспоминанием, историей, там наши жены, любимые, друзья, дома, там горит свет в квартирах, звонят телефоны, торгуют магазины.

Так мы долго стоим в окружении изящных белых лесовозов, рефрижераторов — наш черный высокотрубный РТ-106 с полными бункерами угля, на натянутой якорной цепи. Но вот начинают выбирать якорь, стучит брашпиль, скула траулера окутывается паром, как во время пушечного салюта на старинных гравюрах.

Ночевали мы в Тюва-Губе и уходим оттуда утром. Солнце только выглянуло из-за гор, заглянуло в этот мрачный крохотный залив, осветило гранитные обрывы, валуны, деревянный пирс, многочисленные надписи на скалах, на всех камнях — снизу до самой вершины. Я посмотрел и вообразил, как бегут на стоянке моряки вверх, все выше и, как заявки, ставят на камнях имя своего корабля: РТ-37, РТ-251, РТ-69… Что это — желание увековечить себя, свое дело, оставить хоть какой-то знак по себе в мире? Вся гора расписана — на прощанье, на долгий путь, — все камни до самой вершины.

Поделиться с друзьями: