Свет в августе. Особняк
Шрифт:
— Нет, — сказал он. Он извивался, пробовал встать.
— Кончай, Джо! Со всеми не сладишь. Мы же не хотим с тобой драться.
— Нет, — сказал он, пыхтя и вырываясь. Ни один из них не мог разглядеть, где — кто. Они совсем забыли о девушке, о причине драки и о том, была ли вообще причина. Для тех четверых все получилось автоматически, непроизвольно: инстинктивное побуждение самца драться за самку или из-за самки, с которой он спарился недавно или желает спариться. Но никто из них не понимал, почему дерется он. А он им сказать не мог. Они прижимали его к земле и переговаривались тихими сдавленными голосами.
— Эй вы, сзади, давайте отсюда. А потом мы его отпустим, разом.
— Кто его держит? Кого я держу?
— Эй, пусти.
Двое поднялись и отступили за дверь. Затем другие двое, словно подброшенные взрывом, вылетели из темного сарая и бросились бежать. Джо ударил сразу, как только его отпустили, но уже никого не достал. Лежа на спине, он смотрел, как убегает в сумерках четверка, замедляет ход, оборачивается. Он поднялся и вышел из сарая. Он стоял у двери, отряхиваясь — тоже непроизвольно, — а они тихо сошлись невдалеке и наблюдали за ним. Он на них не смотрел. Он зашагал прочь; комбинезон его сливался с сумерками. Час был поздний. Тяжелая и сочная вечерняя звезда висела, как цветок жасмина. Он ни разу не оглянулся. Он уходил, призраком тая в темноте; четверо ребят следили за ним, сбившись в кучку, и лица их в сумерках были маленькими и бледными. Вдруг один из них произнес неожиданно громко: «Ага-а-а!» Джо не оглянулся. Другой голос тихо сказал, прозвучал тихо, внятно: «Покедова, Джо, до завтра». Он не ответил. Продолжал идти. То и дело механическим жестом он отряхивал комбинезон.
Когда впереди показался дом, небо на западе уже потухло совершенно. На выгоне за сараем бил родник: купа ив шумела и пахла, но была неразличима. Когда он приблизился, трели молодых лягушек смолкли разом, как струны, перерезанные ножницами. Он опустился на колени; в темной воде не видно было даже очертаний его головы. Он ополоснул лицо, заплывший глаз. Потом пошел дальше — через выгон, к свету в кухонном окне. Оно следило за ним, выжидательно и угрожающе, как глаз.
Перед изгородью он остановился, глядя в освещенное окно. Постоял немного, опершись на изгородь. В траве дружно стрекотали кузнечики. Над росно-серой землей, между темных древесных стволов плавали и гасли светляки, блуждающие и неверные. На дереве возле дома пел пересмешник. Дальше, в лесу за родником, свистали два козодоя. А еще дальше, словно за каким-то последним горизонтом лета, выла собака. Он прошел за ограду и в дверях хлева, где его дожидались две недоеные коровы, увидел неподвижно сидящего человека.
Он узнал Макихерна и даже не удивился — словно встреча эта была совершенно естественной, оправданной и неизбежной. Возможно, ему пришло в голову, что они двое всегда могут друг на друга рассчитывать, положиться друг на друга; что только ее поступки нельзя предугадать. Возможно, он не видел ничего несообразного в том, что, хотя он и воздержался от греха, который в глазах Макихерна был бы самым тяжким из возможных грехов, его сейчас накажут так же, как если бы он согрешил. Макихерн не встал. Он продолжал сидеть, бесстрастный, каменный, и рубашка его смутно белела в черном зеве двери. «Я подоил и накормил», — сказал он. Потом встал, неторопливо. Возможно, мальчик знал, что ремень уже у него в руке. Он взлетал и падал неторопливо, по счету, с пресными неторопливыми хлопками. Тело мальчика было как будто из дерева, из камня: столп или башня, на котором чувствилище его размышляло, как отшельник, — созерцательно и отстранение, в экстазе самораспятия.
К кухне они подошли бок о бок. Когда свет из окна упал на них, мужчина остановился, повернулся, приблизил к нему лицо, вглядываясь.
— Дрался, — сказал он. — Из-за чего?
Мальчик не ответил. Вид у него был бесстрастный, сосредоточенный. Немного погодя он ответил. Голос его был ровен, холоден.
— Просто так.
Они стояли.
— Ты что же — не можешь сказать или не хочешь сказать? — Мальчик не ответил. Он
не смотрел в землю. Он ни на что не смотрел. — Если ты сам не знаешь, ты дурак. А если не хочешь сказать, значит, ты нашкодил. Ты был с женщиной?— Нет, — ответил мальчик. Мужчина смотрел на него. Когда он заговорил, тон у него был задумчивый.
— Ты никогда мне не лгал. То есть, сколько я знаю. — Он смотрел на мальчика, на его спокойный профиль. — С кем ты дрался?
— Там был не один.
— Ага, — сказал мужчина. — Я полагаю, ты им оставил память?
— Не знаю. Наверно.
— Ага, — сказал мужчина. — Поди умойся. Ужин готов.
В ту ночь он ложился спать с твердым решением бежать из дома. Он чувствовал себя, как орел: суровым, независимым, могущественным, беспощадным, сильным. Но это прошло, хотя он не понимал тогда, что ему, как орлу, клеткой была собственная плоть и все окружающее пространство.
Макихерн хватился телки только на третий день. И то потому, что наткнулся на спрятанный в хлеву новый костюм. Осмотрев его, он понял, что костюм ни разу не надеван. Костюм он нашел утром. Но ничего об этом не сказал. А вечером пришел в хлев, где Джо доил корову. Хотя он сидел на низкой скамеечке, прислонясь головой к коровьему боку, нетрудно было заметить, что ростом он не уступит взрослому мужчине. Но Макихерн этого не видел. Если он что и видел, то ребенка, пятилетнего сироту, который сидел с ним в коляске декабрьским утром двенадцать лет назад, настороженно замерший и покорно-безразличный, как животное. «Я не вижу твоей телки», — сказал Макихерн. Джо не ответил. Он склонился над подойником, над шипящей струей молока. Макихерн стоял позади него, над ним, глядя сверху.
— Я говорю, твоей телки не видно.
— Знаю, — сказал Джо. — Она, наверно, у ручья. Я за ней сам присмотрю, раз она моя.
— Ага, — сказал Макихерн. Он не повысил голоса. — Пятидесятидолларовой телке вечером не место у ручья.
— Ну, это будет моя потеря, — сказал Джо. — Корова была моя.
— Была? — переспросил Макихерн. — Ты сказал, корова была твоя?
Джо не поднял головы. Струя молока из-под его пальцев с тихим шипением толкалась в подойник. Он слышал, что Макихерн ходит у него за спиной. Но не оглядывался, пока не кончил доить. Тогда он повернулся. Макихерн сидел на чурбаке у двери.
— Ты бы снес сперва домой молоко, — сказал он.
Джо встал; в руке у него покачивалось ведерко.
Он ответил упрямо, но спокойно:
— Утром ее найду.
— Снеси домой молоко, — сказал Макихерн. — Я подожду тебя тут.
Джо постоял еще секунду. Потом повернулся. Он вышел из хлева и направился к кухне. Когда он ставил подойник на стол, появилась миссис Макихерн.
— Ужин готов, — сказала она. — Мистер Макихерн уже дома?
Джо отвернулся к двери.
— Скоро придет, — сказал он. Он чувствовал, что женщина смотрит на него.
Она сказала обеспокоено, несмело:
— Ты как раз успеешь умыться.
— Скоро придем. — Он вернулся в хлев. Миссис Макихерн подошла к двери и смотрела ему вслед. Еще не совсем стемнело, и она увидела в дверях хлева фигуру мужа. Она не позвала его. Просто стояла и смотрела, как сходятся двое мужчин. Что они говорят, она не могла расслышать.
— Так, говоришь, она у ручья? — спросил Макихерн.
— Я сказал — может быть. На выгоне места много.
— Ага, — произнес Макихерн. Оба разговаривали спокойно. — Где же она, по-твоему?
— Не знаю. Я не корова. Не знаю, где она может быть.
Макихерн пошел.
— Давай посмотрим, — сказал он. Джо вышел на пастбище следом за ним. До ручья было четверть мили. В темной ленте прибрежных деревьев мелькали светляки. Они подошли к деревьям. Стволы их задыхались в болотной поросли, непролазной даже днем. — Кликни ее, — сказал Макихерн. Джо молчал. Не шевелился. Они стояли лицом к лицу.
— Корова моя, — сказал Джо. — Вы мне отдали ее теленком. Я вырастил ее, потому что вы отдали ее мне в собственность.