Свет в августе. Особняк
Шрифт:
Я чувствую, ты и так не беспокоился, потому что знал уже, как она поведет себя в таком случае, — говорит жена.
Точно, — соглашается муж. Я не хотел, чтобы ты сама про это догадалась. Да-а. Я думал, что на этот раз хорошо запутал следы
Ну, рассказывай. Что вышло?
А что может выйти с такой здоровой, рослой девушкой, когда ее не предупредили, что это всего-навсего он, а несчастный мужичонка и без того уже расплакаться готов, все равно как второй ребеночек? Он продолжает:
«Никакого крика не было, ничего. Я только видел, как он влез потихоньку в кузов и пропал, потом, — наверно, до пятнадцати можно было медленно досчитать, —
— Ай-ай-ай, мистер Банч. Как вам не совестно. Так ведь можно и ребенка разбудить. — И сам он из задней двери появился. Не быстро, и совсем даже не своим ходом. Плюнь мне в глаза, если мне не показалось, что она подняла его и спустила обратно на землю, как этого ребеночка, если бы ему было, ну, так лет шесть, — и говорит: — Подите, ляжьте, поспите. Завтра нам опять ехать.
А мне прямо глядеть на него стыдно, — не дай бог узнает, что хоть одна живая душа видела или слышала, какая у него вышла осечка. Плюнь мне в глаза, если мне вместе с ним не хотелось провалиться сквозь землю. Правда, я к земле ближе был. А он стоит там, как она его поставила. Костер уж совсем догорел, и я его еле вижу. Но знаю, как я бы там стоял и чувствовал себя на его месте. Голову бы опустил, как будто Судья сейчас скажет: «Уведите его и поскорее повесьте». Но лежу — и ни звука, и чуть погодя слышу, он уходит. Слышу, кусты затрещали, как будто бросился напролом, очертя голову. Потом рассвело, а его все нету.
Ну, я ничего не сказал. Что тут скажешь? Я все-таки надеялся, что он объявится — стыдно или не стыдно, но из кустов выйдет. Развел я костер, начал завтрак готовить и немного погодя, слышу, вылезает из грузовика она. Я не оглядываюсь. Но, слышу, стоит так, как будто озирается, как будто угадать хочет по костру или по одеялу моему, тут он или нет. Я — ни слова, и она — ни слова. Пора уже вроде собираться и ехать. Но, думаю, не бросать же ее посреди дороги. И еще думаю — услышала бы моя жена, что я разъезжаю с хорошенькой деревенской девушкой и младенцем трех недель от роду — пускай она и говорит, что мужа разыскивает. Или теперь уже — обоих мужей. Поели мы, значит, и я говорю:
— Ну, путь у меня не близкий — надо собираться. — А она ни слова не говорит. Я на нее поглядел и вижу, лицо у нее спокойное, как ни в чем не бывало. Плюнь мне в глаза, если она хотя бы удивилась или чего-нибудь. Ну и положеньице. Что с ней прикажешь делать — а она уже и вещи собрала, и кузов веткой вымела, и уж чемодан этот картонный там, и у задней стенки одеяло сложено в виде подушки; и я говорю про себя: «Неудивительно, что ты обходишься. Когда они от тебя сбегают, ты просто подбираешь, что от них осталось и идешь дальше.
Она говорит:
— Я, пожалуй, тут поеду, сзади.
— Малышу, — говорю, — будет тряско.
— А я его на руках подержу, — отвечает.
— Как хотите, — я говорю. И поехали, я из окошка высунулся, назад смотрю — все надеюсь, что он появится, пока мы за поворот не выехали. Нет как нет. Рассказывают про одного, которого поймали на вокзале с чужим ребенком. А у меня мало того, что ребенок чужой, — еще и женщина, и в каждой машине, которая догоняет, мерещится свора мужей и жен, уж не говоря про шерифов. Мы уже подъезжали к границе Теннесси, и я решил — либо я этот новый мотор запорю, либо доберусь-таки до большого города, где найдется дамское благотворительное общество, чтобы ее туда сдать. А сам нет-нет да и оглянусь назад — вдруг он бежит за нами; а она сидит спокойненько, как в церкви, и ребенка держит таким манером, чтобы он и кушать мог, и на ухабах не подскакивал. Нет, с ними тягаться бесполезно». Он лежит в постели и смеется. «Да, брат. Плюнь мне в глаза, если кто-то с ними может потягаться».
А что потом? Что она потом сделала?
А ничего. Сидит, и едет, и смотрит так, словно землю первый раз в жизни видит — дорогу, деревья, столбы телефонные. Она его и не видела, пока он к задней двери не подошел. Да ей и незачем было. Только ждать — и больше ничего. И она это знала
Его?
Ну да. Стоял на обочине, когда мы выехали за поворот. Стыдно, не стыдно — а стоит, побитый, но упрямый — и спокойный притом, как будто накрутил и довел себя до последнего, последнее средство испробовал и знает теперь, что доводить себя больше не придется Он продолжает:
«На меня он и не посмотрел. Только я затормозил, а он уже — бегом к задней двери, где она сидит. Обошел кузов и стал там, а она даже не удивилась.
— Я слишком далеко зашел, — он говорит. — И провалиться мне на этом месте, если я теперь отступлюсь. — А она смотрит на него, словно с самого начала знала, как он себя поведет, когда он сам об этом еще и не думал, — и как бы он себя ни повел, всерьез это принимать не надо.
— А никто вам и не велел отступаться, — она говорит». Он смеется, лежа в постели, смеется долго. «Да, брат. С женщиной тягаться бесполезно. Ведь знаешь, что я думаю? Я думаю, она просто каталась. По-моему, у ней и в мыслях не было догонять того, кого они искали. И никогда она, по-моему, догонять не собиралась — только ему еще не сказала. Я думаю, она это первый раз в жизни так далеко от дома ушла, чтоб засветло не успеть вернуться. И благополучно в такую даль забралась, а люди ей помогают. Вот она, я думаю, и решила еще немного покататься, белый свет посмотреть, — знала, видно, что как осядет теперь, так уж — на всю жизнь. Вот что я думаю. Сидит себе сзади, и он там при ней, и малыш — он даже кушать не перестал, все десять миль так и завтракал, чем тебе не вагон-ресторан? — а сама на дорогу глядит, любуется, как столбы да изгороди назад бегут, словно это — цирковой парад. Немного погодя я говорю:
— А вот вам и Солсбери.
А она говорит:
— Что?
— Солсбери, — говорю, — Теннесси. — Оглянулся и на лицо ее посмотрел, а она уже как будто приготовилась и ждет, когда ее удивят, и знает, что удивление будет приятное. И, видно, так оно и случилось, как она ждала, и ей это подошло. Потому что она говорит:
— Ну и ну. Носит же человека по свету. Двух месяцев нет, как мы из Алабамы вышли, а уже — Теннесси».
ОСОБНЯК
Эта книга — заключительная глава, итог работы, задуманной и начатой в 1925 году. Так как автору хочется верить и надеяться, что работа всей его жизни является частью живой литературы, и так как «жизнь» есть движение, а «движение» — это изменения и перемены, а единственная антитеза движению есть неподвижность, застой, смерть, то за тридцать четыре года, пока писалась эта хроника, в ней накопились всякие противоречия и несоответствия; этой заметкой автор просто хочет предупредить читателя, что он уже сам нашел гораздо больше несоответствий и противоречий, чем, надо надеяться, найдет читатель, — и что эти противоречия и несоответствия происходят оттого, что автор, как ему кажется, понял человеческую душу и все ее метания лучше, чем понимал тридцать четыре года тому назад; он уверен, что, прожив такое долгое время с героями своей хроники, он и этих героев стал понимать лучше, чем прежде.
У.Ф.
Итак, присяжные сказали: «Виновен», — и судья сказал: «Пожизненно», — но он их не слыхал. Он и не слушал. В сущности, он и не мог ничего слушать с самого первого дня, когда судья стукнул деревянным молоточком по высокому пюпитру и стучал до тех пор, пока он, Минк, не отвел глаза от дальней двери судебного зала, чтобы выяснить — чего же, в конце концов, хочет от него этот человек, а тот, судья, перегнулся через пюпитр и заорал: «Вы, Сноупс! Вы убили Джека Хьюстона или нет?» — а он, Минк, сказал: «Не трогайте меня! Видите — я занят!» — и снова повернул голову к дальней двери в конце зала и тоже заорал в упор — через, сквозь стену тусклых, мелких лиц, зажавших его со всех сторон: «Сноупс! Флем Сноупс! Кто-нибудь, позовите сюда Флема Сноупса! Я заплачу! Флем вам заплатит!»