Светило малое для освещенья ночи
Шрифт:
Они никого не уважают. Они из другого теста. Стервы с куриными мозгами. Развесят телеса и ждут восхищения. Я лезу на эту кучу сала и делаю что требуют, и ненавижу их двойной ненавистью, потому что меня заставляют ненавидеть себя. Боже, сделай меня импотентом, пока я не нажал на какую-нибудь красную кнопку.
Раньше? А раньше я был воином и пахал землю. Я делал то, чего они не могли, — я умел умирать. Я презирал тех, кто цеплялся за жизнь. Я был сильнее! А сейчас я боюсь не дожить до пенсии.
Наши волосы острижены — мы хотим разрушить опостылевший храм. И нам не нужен никто, кроме нас самих. Нам осталось недолго.
…Мне казалось, что теперь в палате всегда будет
Никогда мне не было жаль кого-то до такой степени. Так беспомощно можно жалеть лишь последнее существо на угасшей планете.
Почему человек предпочитает одно другому?
Нет, я понимаю усилие, направленное к немедленной выгоде или удовольствию, — какой тут вопрос! Ну, захотела Валентина нового мужа, ну, желает О.О. чувствовать себя несчастным богом, карающим по своему усмотрению хотя бы сто человек, — понимаю. А моя мать выбрала служение не себе, а православная моя тетя Лиза ежедневно бегает по своим лежачим домашним старикам, а они обвиняют ее в том, что она крадет их деньги, потому что бутылка молока не может стоить три сотни, если только что стоила двадцать восемь копеек, а тетка показывает чек, но чеку тоже не верят, потому что по нему можно заграбастать чего угодно. Тетка не обижается (Фома даже Христу не поверил — стало быть, дело житейское) и мелет престарелым пенсионерам чудеса про наступающий капитализм, потихоньку подпитывая несчастных из собственного кошелька. Зачем это ей? Почему сто пройдут мимо нищего, а один подаст? Почему кто-то охотно уступит место в троллейбусе, а кто-то выставит неприступные плечи? Однажды я прямо спросила об этом пожилую женщину, очень деликатно уступившую место хмельному мужику.
— Да не задирался чтоб — подальше от греха.
— Да, но почему — вы? Почему не другие — помоложе хотя бы?
— Ну, дак не видят, должно. А я вижу — не зажмуриваться же!
Я так и не объяснила ей, что хотела узнать. Я не могла сказать, что меня не удивляет пьяный хам. Мне хотелось сказать, что меня потрясает добродетель.
А по-другому это звучит так: кому дано, с того спросится. Стало быть, каждый виноват настолько, насколько видит.
И всё равно. Что заставляет человека поступать вопреки ближней выгоде? Каков реальный структурный механизм предпочтения? Чем это предпочтение оправдывается, к чему ведет? Может быть, в этом направлении лежит дорога развития?
Среди обычного времени утренних процедур что-то звякнуло внутренней настороженностью: девочка задерживалась на лечении дольше обычного. Не спеша я двинулась ей навстречу, чтобы встретить с улыбкой в коридоре или у двери в физиотерапевтический кабинет. Но моей неторопливости хватило на половину пути — дальше я уже бежала, распахивая двери подряд, от обшарпанных туалетных закутков до украшенного трехрожковой люстрой и царственных расцветок бордовым ковром места пребывания завотделением. Не оказалось никого, кто сказал бы что-нибудь определенное — да, была, видели, недавно, давненько, не знаем, — не частый случай вакуума среди всегда бодрствующего персонала. Оставалось последнее — дежурная вдали, за изящной стальной решеткой от потолка до пола.
— Вы не видели? Девочка… Ее нигде нет!
— Девочка? А, эта девочка. Ее забрала мать.
— Что?.. Кто?..
— Забрала. Мать.
Решетка передо мной заструилась обманчиво-мягко, но я продлевала этот непрямой взгляд дежурной, чтобы заставить себя ему воспротивиться, я из последних управляемых сил засунула руки в карманы халата, я мешала
им раскинуться на стальных завитках, как на распятии.— А-а… — проговорила я совершенно никак. — Наконец-то.
Дежурный интерес ко мне иссяк. Я повернулась к решетке спиной и долго, целую вечность шла по некончающемуся коридору.
Я свертываю свою постель и переношу ее в смежную палату, свертываю чужое с моей прежней холостой койки и оттаскиваю взамен, меня сопровождает сначала шепот, потом гвалт, потом общая беготня к решетке и обратно, общее недолгое возмущение, опадающее до понурой растерянности. Мне до всего этого нет дела.
На окне висит белый день. День совсем близко. День даже в соседней палате, над пустой кроватью, где конусом торчит свежая подушка. Подушка ждет. Подушка не знает, кто будет следующим ее квартирантом.
За окном снег. Серый снег в белом дне.
Я проснулась среди ночи от уверенности: девочка передана матери не из-за окончания лечения или непреклонного требования родственников. Она отдана в чужие руки, она отдана преступно. И преступник шит белыми нитками. И мотив этого действия примитивен, как убийство в подворотне: ревность. Или власть, что то же самое. Он сам вызвал мать и легко перебросил еще не оправившееся существо в прежнюю обстановку, в чудовищное присутствие отца — и не важно, находится ли этот ублюдок дома или отворачивается от тюремной баланды, — ситуация все равно вспухнет отвратительным гнойником. Нормальный человек не мог этого не понимать. И мысль, что в этой перестановке должен быть какой-то расчет, неизбежна.
Девочка захотела бы со мной попрощаться в любом случае, даже если бы такое соображение не пришло в голову взрослым. Ее могли увести лишь обманом, пообещав, например, что она с мамой только погуляет, а потом вернется. И я в запоздалом отчаянии представляю, что было, когда ребенок догадался о предательстве, как беспомощно повисли руки нелюбящей матери, едва маленькое тело снова свело судорогой протеста, а в каком-нибудь переполненном автобусе распростерся утробный жуткий вой, который не мог исходить из горла семилетнего человека.
Почему О.О. не хотел, чтобы я знала, что ее выписывают? Из-за того, что могла воспротивиться? Пациентка дурдома, указывающая матери, как любить, а заслуженному врачу — как лечить… Да достаточно было объяснить, что ребенка переводят в детское отделение, что ему не место среди очумелых баб, как я первая обрадовалась бы! Неужели хромой дяденька, явно за пятьдесят, образование высшее, доктор наук, был-не-был, состоял-не-состоял, не вынес внимания к убогому ребенку? Дяденька хотел внимания к себе? И только? Похоже, но. Получается позиция пассивного человека. О.О. не из той категории. Он ставит конкретные цели. И ближнее предпочитает дальнему.
Начнем сначала. О.О. не хотел, чтобы я простилась с ребенком. Нет, смысловой оттенок другой: он лишил меня возможности попрощаться с девочкой. Совершил вопиющую, кричащую, прямо-таки выпирающую несправедливость. Провокационную несправедливость. Я должна кинуться упрекать и требовать. От меня ждут мольб вернуть усыновленное существо, а это бесполезно изначально и обречено на демонстрацию моей, так сказать, неадекватности и беспомощности. В этом всё дело — в беспомощности любого перед лицом мелкопоместного божества, которое всегда больше, лучше и умнее. Которому нравится разыгрывать шахматные партии, где все фигуры, и белые, и черные, в руках великой личности. Как не почувствовать себя титаном, взирая на трепыхания несговорчивой бабы, посмевшей действовать вне верховных интересов, посмевшей быть, когда правом бытия отмечен лишь единственный…