Светило малое для освещенья ночи
Шрифт:
— Ну, ты чего-то… Выродились бы!
— А ты уверена, что — выродились? Ты не очень повторяй, если сама не думала. Амебы что-то не вырождаются, скорее — наоборот. Вопрос для многих возникал, а ответ — поверхностный… Не ерзай. Отвлекаешь.
— Позвоночник чешется. У тебя — нет?
— У меня нет. Если принять во внимание, что душа — беспола…
— Как — беспола? — изумилась Лушка.
— А ты считаешь, что мы будем заниматься этим и потом? — усмехнулась Марья.
— Ну… А чем же, собственно, заниматься?
— Не смеши меня, Гришина. Я и здесь-то не вижу в этом смысла. Чтобы произвести ребенка,
— Я? — очнулась Лушка. — Да ну… Комары одни.
И зачесалась сразу со всех сторон. Марья взглянула критически, но промолчала.
— Ну, ладно. Подъезжаем к этому Танкограду. Напротив меня — женщина, маленькая, пенсионная, аккуратная, рюкзачок чистенький, напоказ ничего нет. Смотрит в окно на этот заводской кишечник, вздыхает и улыбается. Потом поворачивается ко мне и говорит: я на этом заводе сорок шесть лет, каждую печечку знаю, каждый дымок… И глаза печально сияют. Так сиять только от любви можно.
— Ага, — сказала Лушка. — У нас в школе у одного папа с мамой собаку усыпили — всепородная какая-то. Провожала, встречала… Мороз, дождь — сидит и ждет… Вот сынок и объявил, что по поводу папы-мамы думает… Повесился.
Марья передернулась, замолчала, отвернулась.
— Эй… — позвала Лушка. — У тебя что — тоже собака?
— Две… Было, — ровно проговорила Марья. — Одна по наследству — пекинес…
— А, выпуклый такой!
— И другая. Да, другая — сама пришла.
— Ты не виновата, ты же не выгоняла… Так чего там с любовью?
— Плохо у нас с любовью. С любовью у нас никак. А после того, как эту самую любовь насильно выдали в замужество, и вовсе. Спихнули в брак — и вроде освободились. Мол, место для этого явления — ^ в семье или около, то есть это категория частная, кому как повезет, у кого получится, у кого нет. А искусство после Тристана и Изольды или там Ромео и Джульетты эту мировую функцию доконало: народ воодушевился и кинулся искать любовь в половом партнере — и посыпались измены и преступления, а сегодня все закономерно заканчивается надсадным совокуплением. Любовь, противоестественно сконцентрированная человеческим вниманием на уровне половых органов, превратилась в пожирающее людей чудовище. С голодухи, по-моему. В страстях мальчиков и девочек космической силе не уместиться. Не туда побежали, не туда.
— Кому мы нужны в этом космосе…
— Мы никогда не были и никогда не будем сами по себе, мы — часть. Часть всегда нужна и всегда зависима не только от себя.
— Если космос, то почему везде глупо?
— Надо довести до абсурда, чтобы человек возмутился.
— Тебе не скучно во всем этом копаться?
— Мне было скучно, когда я не копалась. Унизительно ничего о себе не понимать. И даже не стремиться понять.
— Обходятся, однако.
— У
меня сосед без ног обходится. Большая экономия на ботинках, говорит.Лушка фыркнула. Марья посмотрела в окно. Как всегда, сначала увиделась решетка. Через решетку мир ощущался по-другому.
— Здесь совсем другие условия, — проговорила Марья. — Другие условия — другие законы. В ночную смену не ходим, в очередях не стоим, зато дважды два — может оказаться сколько угодно. Была тут одна, доказывала, что дважды два — пять, потому что при умножении есть тот, кто умножает, без него ни уменьшиться, ни увеличиться ничто не может, а раз так, то дважды два четыре плюс один… Но дважды два пять, которое здесь, не затрагивает дважды два четыре, которое там… За окном… Моя сестра — в запретке, работает на реакторе. На любом празднике первую рюмку пьет за здоровье атома, чтобы изнутри не прорвалось вовне ничего непредусмотренного. Я о том, что возможно существование искусственной среды с другими законами. Своего рода петли. Похоже, что материя и является такой петлей.
— Какая материя? — Лушка остановилась и лениво прислушалась к зуду в спине.
— Вся наша материя. Материальность — ловушка, из которой ничто нематериальное выбраться не может. Рабочий реактор, не имеющий незапланированной утечки. Что-то добываем.
— Ну, блин… Это я от твоих теорий чешусь!
— Стало быть, проникают.
— Свербит, будто огнем занялась…
— Тут и заразу подхватить недолго, — нахмурилась Марья.
— Зараза ерунда! — ответствовала Лушка, стараясь дотянуться на спине до чего-то такого, что явно отсутствовало. — Не захочешь — не заболеешь.
— Не думаю, что все болеющие хотят болеть, — возразила Марья.
— Они не хотят не болеть, — ответила Лушка.
— Сходи-ка в душ!
— Это у меня внутреннее, душем не достать. Но если для твоего удовольствия… — Лушка поднялась. — Только я тебе точно говорю — заразы боятся вредно, сразу пристанет. Это мне бабка твердила, бабка — знала!
Через полчаса Лушка вернулась мокрая, бодрая и без чесотки.
— Согнала! — заявила она торжествующе и вдруг увидела, что Марья дерет себе руку столовой ложкой. — Эй… Ты зачем?
— С ума сойти… — пробормотала Марья, вдираясь в сгиб локтя и прикрывая глаза от боли и удовольствия. — Вот бы под щетки… Которые у мусоросборника… Который площадь Революции чистит… Другое мне уже не поможет.
Лушка смотрела возмущенно, потому что опять была виновата. Ляпнула что-то не так. А может — подумала. Подумала и не заметила. Нет, надо по порядку. Что она такое сказала, когда уходила? Что боишься — пристанет?.. Значит, Марья боялась. Чистюля интеллигентная. А теперь глаза закатывает. А Лушке теперь что? Не смотреть, не думать или сразу на необитаемый остров? Может, Марья его и подарит?
А ведь бабка на хуторе жила, тоже остров, а в деревню только по делу, и по гостям не чаевничала, и в дом к ней не заходили, а только в окошко стучали, одна Катька-убогая не опасалась, наловит букашек в спичечный коробок, на бабкино крыльцо выпустит и говорит: красивые… А бабка ее перекрестит и по голове погладит, Катька круглое лицо подымет и улыбается, а из глаз слезы сыплются, еще, говорит, принесу, а бабка ей — принеси, Катенька, принеси… Не нужно мне всего этого, я ни крестить, ни гладить — для чего мне?..