Светка даёт в табло
Шрифт:
Похоже, можно идти рисовать.
Только вот дверь, из которой выскочила женщина, медленно закрывалась и я видела полутёмную лестницу на чердак. Дверь, как назло, закрывалась еле-еле.
А чердаки — моя слабость. Вероятно, пошла она с того лета, когда мне было девять лет и мы поехали к каким-то дальним родственникам в деревню. Там-то я в компании мальчишек и залезла на чердак одного брошенного дома. Он был старый, скрипел и пропускал пыль сквозь щели в крыше и в стенах. Но сколько там, на чердаке, было хлама! Вернее, сколько интересного!
В
Поэтому и местный чердак пропустить было никак невозможно. Скорее всего, там хранится ненужная мебель и прочий хлам, но судя по здешним корпусам, которым лет сорок, может заваляться нечто весьма старое. Старое, скрипели под ногами ступеньки. Интересное. Тайное. Загадочное. Необычное.
И вот я поднимаюсь на последнюю, выхожу на площадку… На чердаке коридор и три двери. Настроение тут же рухнуло — видимо, его приспособили под комнаты, так иногда делают. А значит, ничего-то тут не найти.
Две комнаты были заперты, а в третью дверь приоткрыта. Уходить просто так не хотелось, поэтому я положилась на собственную наглость и открыла дверь ногой.
Помещение оказалось длинным и пыльным. Свет горел только в дальнем конце, где стояло несколько мольбертов и старый школьный стеллаж, полки которого были завалены бумагами и журналами. Потолок низкий, от него разыгрывалась клаустрофобия. Пахло старостью и затхлостью.
За одним из мольбертов сидел парень. Маленький, тощий, в какой-то нескладной скрюченной позе. Его голова выглянула из-за доски на шум, глаза заблестели.
— Здрасьте. — Сказала я. Что ещё было делать?
Он промолчал.
По всему выходило, что наша преподавательница искусства выбежала именно отсюда и на урок опоздала из-за него? Любопытно.
Нужно подойти поближе. Рассмотреть, что тут происходит. Сердце затрепетало в предвкушении — всё же нюх не подвёл и на чердаке завалялась какая-никакая, но тайна.
— Что ты тут делаешь? — Спросила я, шаря глазами по сторонам. Шкафы, стеллажи да коробки — ну не на что внимание обратить. Пыль кругом, потемневшие от времени и сырости стены и ничего занимательного.
Раздался скрежет ножек стула по полу.
И он встал. Очень резко, так что, скорее, вскочил.
Признаю, ошиблась. Маленьким он точно не был. Голову пришлось задирать, чтобы заглянуть ему в лицо. Тощий — это да, угловатый весь, по выпирающим из рубашки ключицам можно анатомию изучать. Да, да, он был в рубашке — тонкие серые полосы на белом фоне. Кроме Серафимыча в лагере официально никто не одевался,
даже воспитатели ходили в футболках или толстовках, а тут — рубашка, чистая и отглаженная.Откуда в коррекционном лагере мажоры?
По идее, он должен был спросить, кто я такая, ведь это я без спросу к нему ввалилась. Но он молчал.
Когда молчат, становится не по себе, неуютно. Мы со Светкой твёрдо убеждены, что молчат в разговоре только маньяки и психопаты. Я ведь начала разговор, верно? Где ответ?
Глаза у него были тёмно-серые и очень внимательные. Скулы острые, и подбородок острый. Слишком худой какой-то, не кормят его, что ли?
Рассмотрев меня сверху, его взгляд опустился ниже, на толстовку. Выражение лица изменилось — парень нахмурился.
— Гражданская оборона? — Спросил он.
Ну вот! Все, кто видит мою толстовку, делятся на две категории: или они тут же восторженно начинают сыпать строками песен Летова и рассказывать, как это круто, или закатывают глаза, по типу — что за детство? Что за херня? Когда уже мозги твои заработают, и ты станешь вести себя, как нормальный взрослый человек?
Этот, похоже, из второй категории. Даже полегчало. Хоть разговаривает.
Я поставила на вторую и ждала лекции. Или хотя бы пока меня окунут в презрительное превосходство своей персоны над моей.
Но он почему-то ничего не сказал, а вместо этого снова поднял глаза и уставился на меня иначе, с подозрительным таким благоговением, будто я была иконой в церкви.
Частенько в книгах встречается выражение: «его глаза горели». Меня оно всегда слегка смешило, представлялся перец с вытаращенными глазами, которые лижут языки пламени.
Но в этот момент иначе его выражение никак не получалось обозначить. Его-глаза-горели.
Его губы дёрнулись, и кадык на шее качнулся, будто он беззвучно сглотнул.
Или всё же маньячила?
Когда парень поднял руку, хорошо, что медленно, иначе я подумала бы, что он собирается мне врезать, мысль, что он психопат, стала укрепляться. Не зря же он прячется на чердаке? Что-то это должно означать, нести, так сказать, некую смысловую нагрузку?
С психопатами нужно ой как осторожно себя вести, если не хочешь оказаться порубленной на кусочки и сложенной в коробочку в углу чердака, во-он как раз за тем мольбертом, за которым он сидел.
Надо бы отойти, мало ли, может, у него как раз период обострения. Жизнь, конечно, гумус, но прощаться с ней я пока не готова.
Но тут он отдёрнул руку и разозлился. Отшатнулся, шагнул назад и сквозь зубы прошипел:
— У тебя лицо мадонны, а я, я… — Его взгляд заметался по чердаку, как белка в клетке. — Я не могу написать даже ромашку!
Потом он размахнулся и рукой сбил мольберт на пол. Какой раздался грохот! В тишине чердака будто бомба взорвалась. Парень же развернулся и быстро пошёл прочь, громко стуча о пол ботинками. Хлопнул дверью.
Шаги ещё некоторое время звучали — он спускался по лестнице. Потом затихли.