Свидание с Бонапартом
Шрифт:
– Вот видите?… – и смутилась. – Впрочем, сейчас не очень, а бывает что-то ужасное, – она быстро и неловко убрала руки, по-прежнему не сводя с меня глаз. – Я вот что хотела вам сказать: я стараюсь быть предельно откровенной, чтобы вам потом не пришлось корить себя, или, того пуще, меня, или весь мир, – она усмехнулась устало, – как это иногда бывает в позднем отчаянии… Разумеется, все, что я говорила о нашем союзе, я говорила всерьез и голову почти сломала, размышляя об этом, но есть один человек на этом свете, более, чем вы, одинокий, отчужденный от мира, с искаженным воображением, затворник, обиженный судьбой… – Глаза ее были уже совсем огромны, неправдоподобны.
Тут я по-генеральски резко поднялся, теряя сознание, и отчеканил, не помню, что-то, кажется, вроде того, что она вольна в своих приверженностях,
– Сядьте, – приказала она, – я не договорила.
И я сел, представьте. И оттого, что она так сказала, а не проводила меня, подобие надежды зашевелилось в душе. Свечи догорали. Сонечка ждала меня в тревожной лихорадке. Мир рушился, а я вновь сидел в чертовом кресле, вместо того чтобы бежать из этого дома, от этой холодной, расчетливой, вздорной эгоистки. Мне слышались призывные звуки труб… Мой полк готовился к походам, от зимних отупев квартир, поближе к солнечным погодам он выступит… А командир, погрязший в этом диком кресле, сидел, раздавленный судьбой, единоборствуя с собой, с надеждой жалкою: что, если…
– Я думаю не столько о себе, – продолжала она безжалостно и властно, – сколько о вас. Наш союз с вами (будем называть это так) – не фантазия. Я даже предвижу его восхитительные преимущества в будущем, поверьте. – Тут и я увидел их в пламени догорающих свечей. – Тем более что этот человек – кладезь неисчислимых пороков, отвергающий мое внимание, пренебрегающий мной… – Надежда во мне разгоралась пуще, я даже позволил себе подтрунить над собой, над тем, как я вскочил с кресел и понес всякий салонный вздор, притворяясь не потерявшим мужества. – Что же делать? – вздохнула она. – А кроме того, он оскорбил меня однажды… Впрочем, это все лишнее…
– О чем вы мучаетесь? – сказал я бодро и покровительственно. – Утешьтесь, утешьтесь. Вы еще встретите в вашей долгой жизни множество чудовищ почище вашего. Не тратьте себя понапрасну, мы еще…
– Но он нуждается во мне, – вздохнула она.
– Пустое это все, Варвара Степановна, пустое…
– Вы сильный человек, – сказала она шепотом, – с вами спокойно. Я устала от этих бурь…
Я понял вдруг, что наш союз обрел плоть, родился из ее усталого шепота, из всяких там житейских неразберих, из нынешней ночной метели – предвестницы весны. Кинулся к ней и стал целовать ее руки. От них струился аромат зимнего леса… Она прикоснулась губами к моему лбу (я помню это)!
– Он же не любит вас! – почти крикнул я, задыхаясь. – Не любит…
– Не любит, – откликнулась она, – в том-то и штука.
– Так отвергните его притязания! – наставлял я. – Тем более что не любит. Гоните его прочь! Не унижайтесь… – и продолжал осыпать ее руки поцелуями…
Она внезапно отстранила меня, встала, подошла к окну и оттуда, почти уже невидимая, медленно проговорила мне, оставшемуся коленопреклоненным:
– Да, но я его люблю…
Как-то я все-таки поднялся с колен, оправил проклятый мундир, догадался как-то, что дело давно за полночь, что она по-прежнему дорога мне, что слов ее, словно высеченных на камне, уже не забуду… Вот так и помру.
Уже перед тем как выйти в метель, мертвыми губами приложившись к ее чужой ручке, я все-таки спросил:
– Вы оставляете мне надежду?
– Разумеется, друг мой, – сказала она, не сводя с меня своих громадных глаз, – о да, да!… Я только хотела, чтобы вы знали обо всем, чтобы у вас не было… Он меня презирает – до любви ли тут?… Однако я хотела сказать вам… что если однажды он сделает вот так, все переворотится… – и она сделала своими белыми длинными пальцами движение, будто поманила.
И тут я понял, Титус, что глаза у нее громадны от ужаса перед загадками жизни, которых она не властна разрешить…
«Батюшка Генерал Всемилостевий Николяй Петровиш! Ваше Превозходительство!
Лехко ли, что более счастье Вас не буду иметь видеть, но надежда оставляю, и хочу Вас благодарить за все Вашей милостей и лаской. Дай Бог, чтобы вы были здоровие и благоно-люшне зо всею своею фамилия. Мой истори-шески момент приближает, и ни какой Куту-зофф и никакой другой сила не может меня спасать от Божий предназначений.
Однако я не плачу^ а приготовляюся с честью исполняль свой долг. Мне стукнул 37 лет, и я уже не есть маленький дурашок. Все понимайль.Мы устраивались Вашем доме отшен кара-шо. Кухарки, лякей, форейтор и все протшие люди живут змирно и делают звой дело. Но вот что не карашо: из Москау всяк бежит на разные сторона, продукты из лявки доставать дорохо, а что мы привозиль з собой пока есть. Тимофей Михайлиш полючил горяшка и наш друх дох-тор Bause его карашо опекайт.
Милостия Божия надеюсь, кагда Тимофей Михайлиш становится карашо, он и всея люди успевают уехать Ваша Рязанский Хлопуша, подалей от Французски враг. На что теперь Москау похож сказать не смею, хотя уже не малой время прошло, и взякой день на нее гляжу, а бес злезы глядеть не могу.
Один французски актрисе Бигар молодое красотка и веселушка взякой ден навещает Тимофей Михайлиш и носит шоколатт. Тимофей Михайлиш любит женски ласка, и его здоровий надеюсь полютчиет.
Когда наступает мой Главный День, я беру Звятой Хрест и иду прямо на французски войско, и пуст меня убивайль, но Розия пусть оставляль в покое, как тогда около Голлабрунн Вы взпоминайль?
Озтаюсь Вам премнога благодарны за вся Ваша милостея
Франц Мендер».
…Ходим с Кузьмой по Липенькам – грусть и запустение. Ни одной живой души. Все живое нынче, наверное, уже приближается к рязанским угодьям… А Липеньки родимые мертвы. Молчаньем грустным веет от Протвы. Ни баб, ни мужиков своих не встретишь и на поклон поклоном не ответишь. Не верится, что близко до Москвы!… Ржаной сухарь в солдатском преет ранце. Прощание нейдет из головы, все разговоры лишь о корсиканце… о засранце!
Внутренний карман моей поддевки оттянут пистолетом – мало ли что… Кузьма шествует на полшага за мною. В крестьянском кафтане, в сапогах и кожаном картузе. «Ты что же, Кузьма, в крестьянское вырядился? – спрашиваю я. – Не мог дворовое одеть?» – «Так что, ваше превосходительство, таперя все едино…» Пожалуй…
А его отправлю с Аришей, отправлю. И Тимоше польза будет.
Мы люди старой закваски, и новых веяний мы не понимаем, вернее, понимаем, но разумом, а не душой. Не представляю, как смог бы выдавить из себя: «Кузьма, подайте мне валерьяновой настойки, пожалуйста…» А ведь Сонечка говорила: «Кузьма, принесите, пожалуйста, шаль, она в гостиной на кресле», «Феденька, сыграйте, бога ради, ту пьеску. Помните, на пасху разучивали?», «Ах, Степан, сегодня вы с обедом себя превзошли! Спасибо, дружочек…» Я был с тобою, Сонечка, но язык – инструмент упрямый, поворачивается по неведомой прихоти…
Стою на берегу Протвы. Она здесь уже. Недалече отсюда истоки ее, однако окуней и плотвы в ней!… Мальчиком в жаркие июльские полдни входил в ее мелкую прозрачную воду, подав ручку гувернеру, мочил ножки и обратно, а хотелось нырнуть и плыть, плыть ловко, по-рыбьи средь стебельков водяной травы, покачивая плавниками; хотелось, выпучив глаза, вглядываться из-под воды в испуганный силуэт гувернера… Вот так-то, противный!… И слышать его заглушённые вопли: «Коко утонул!» Из-под водяного листа, топорща жабры, счастливо выкрикнуть только что выученное: «А вот хрен тебе!…» Ах, гувернер был добрым малым, когда в своем жилете алом и в светло-синем сюртуке со мною подходил к реке… А все ж с военной колесницы одним движением десницы не он мне жизнь вернул тогда на льду Зачанского пруда…
Здесь истоки Протвы. Протва – исток моей жизни. Гувернер воспитывал во мне сочувствие к добру и старательно отвращал от зла. «Кузьма, куда впадает Протва?» «В Окууу, ваше превосходительство». Дурак. Откуда ему знать, что она начинается здесь, затем течет по Смоленской дороге, по европейским пространствам, притворяясь чужой, меняя имена, чиста и коварна, и кончается подо льдом Зачанского пруда за австрийским городком Крем-сом?
Как быстро постарел, как неожиданно! Прозреваю. Вижу каждый стебелек, всякую травинку. Деревца хочется гладить по шершавой коре, приложиться к ней щекой, потереться, к цветам принюхаться – какой аромат! Какие существа восседают средь лепестков, раскинув пестрые крылья! Раньше ничего этого не замечал, жизнь ведь была вечной, а нынче хромаю по берегу и все вижу, и все передо мной раскрытое, шуршащее, поющее и все ради меня цветет, плещется, благоухает…