Свидание с Бонапартом
Шрифт:
– Где ваши атаманы? – спросила грозно, как смогла.
– Тута, – сказал Гордей от двери, – тута, матушка Варвара Степанна, в погребе дожидаются, матушка, сами явились, разбойники, с повинной.
Перед Варварой пуще разгорелось недавнее пламя, послышался треск горящих стен, и Лизы белое невинное личико выплыло из коричневого дыма.
– Связаны?
– Связаны, матушка. Как есть связаны по рукам и ногам. К вам в Ельцово везти собирались.
– А вот я сама приехала, – сказала Варвара. – Пора расплачиваться.
– Посечь надо, – откликнулся Гордей, – ишь чего надумали… Пущай покаются перед вами, матушка…
– Мне их покаяния не нужны, – сказала Варвара.
– Вестимо, – прохрипел Гордей. – Посечь надо…
– Посечь… – засмеялась Варвара
Все гурьбой вывалились из избы. С улицы доносились выкрики, перебранка. Губинское пламя взлетело до самого неба. Генерал Опочинин лежал у ворот собственной усадьбы, застреленный французским драгуном, и его любовь к Варваре стремительно холодела. «Неужто мы и впрямь варвары? – подумала Варвара, поеживаясь. – Что ж мы никак не угомонимся?» Закусив побелевшие губы, запахиваясь в шаль в жаркой избе, она вновь пыталась отыскать виновных, но, как и прежде, их имена и облик были неуловимы… Кто ж виноват во всем? Неужто всего-то эти два негодяя, подбившие других сжечь дом с живыми людьми?… А может быть, маршал Ней, в чьих жилах крашеная кровь? Или сам Бонапарт, пообещавший спасение от рабства? Или она сама, Варвара, не приученная к состраданию? Или генерал Опочинин, так печально прервавший свое путешествие в поисках истины?… Да и хватит ли двух склизких камней на двух чужих унылых шеях, чтобы ей уже не беспокоиться о собственном благополучии?…
Наконец явились ельцовские палачи, возбужденные, в промокших сапогах.
– Ну? – спросила Варвара.
– Все как есть сполнили, барыня, – усмехнулся Игнат и качнул кучерским кулачищем.
«Бедная моя Лизочка, – подумала я в ту минуту, – так и проживет теперь всю жизнь с пламенем губинского дома в глазах! Разве это вытравишь?»
Тогда мне было тридцать пять, и я сознавала всю тщету моих усилий, слыша горький запах горящей Москвы, будто отсюда, из Губина, первая же искорка нацелилась на золотые главы первопрестольной. «Что же вы наделали, злодеи? – думала я, плача украдкой. – С кем же мне теперь сводить свои бесполезные счеты? С вами ли с самими или с французами? Или с самой собой?» Красный петух, этот легкомысленный кровожадный и вечный искуситель и спаситель, витал над нами, трепеща крыльями, уже который век пытаясь избавить нас от собственных наших ошибок.
Через неделю после расправы мы оставили Губино, обогнули Липеньки (я даже не обернулась в их сторону) и окопались в глухом бору, завидя на дороге разрозненный французский отряд. Меня поразило, что вражеское войско двигалось от Москвы. Колонна передвигалась нестройно. Лица угрюмы. Многие в бинтах. Молчание царило в рядах, лишь скрипели колеса возов и пушек да побрякивали неуместные железки. Я велела двум своим воякам разузнать обстоятельства сего странного явления. Мы удалились от дороги и принялись за землянки. Для меня мужики постарались, и вскоре я получила дворец, даже с сенями, с ковром из лапника по всему полу, с глиняной печкой, отменным ложем, дворец, озаренный теплым сиянием шести свечек. Это все было сооружено проворно и вовремя: к дождю уже примешивался ранний снег. Игнат, ровно флигель-адъютант, не отставал от меня ни на шаг.' Я расставила часовых. А вскоре воротились и лазутчики и сообщили, что Москва французами оставлена и наполеоны уходят в обратном направлении.
– Тут-то их и давить, – сказал Игнат, улыбаясь.
Сейчас он так же крепок, как в те годы, хоть и не молод, и черпая кудрявая борода пронизана белыми искрами, да и кудрява ли? Потухший взор – одно угрюмство, да голова, всегда задранная, нынче опущена, рокочущий бархат голоса перемежается хрипом, теперь улыбки не дождешься. А в те годы, я помню, она не сходила с влажных губ – радуется ли он, затевает ли зло. Натуральный злодей с картинки.
– Дозволь, матушка, мы вот вчетвером на дорогу сходим, какого-никакого отсталого наполеона приволокем, ты его допросишь, и казним.
И он обстругал веточку и сунул ее в карман для зарубок.
Они воротились под утро, привели на веревке замерзшего француза. Он оказался
сержантом восьмого полка. Шел снег, а он был в мундире. Синий женский платок покрывал его плечи. Худое зеленое лицо, запавшие, небритые щеки, в выцветших глазах обреченность. Это был первый из завоевателей, встреченный мною, и я почувствовала озноб. «Врагов должно судить, – думала я, – судить, прежде чем учинять расправу, – думала я, – а иначе мы в крови потонем, вон мои как вожделенно замерли, ждут сигнала, – думала я. – Сначала суд, а уж потом все остальное, что преподнесет им военная судьба…»Его поставили на колени передо мною. Он покорно встал, но спину согнуть не смог, и грязные, замерзшие, омертвевшие пятерни сложил на груди, будто давно уже помер.
– Встаньте, – сказала я по-французски. В глазах его что-то промелькнуло при звуках родной речи, но тут же погасло. Он с трудом поднялся. – Вот народ, – сказала я высокопарно, кивнув на молчащих моих людей, – и он будет вас судить… Он справедлив… – все мысли у меня перепутались, потому что его холод достиг меня.
– Сударыня, – проговорил он беззубым ртом и снова опустился на колени, – о сударыня, кусок хлеба, ради всего святого…
– Кого вы привели! – прошипела Варвара. – Мне покойники не нужны… Вы мне истинных злодеев подавайте!
Французу дали холодной каши и кусок сала и глядели на него, пока он ел, соболезнуя, будто он и не противник. Он проглотил первый кусок и застонал, проглотил второй, и снова тот же стон, тонкий и жалобный. Он глотал торопливо, давясь и стонал, и горестная тень ползла по его лицу. Ночью он помер, и Варвара велела закопать его.
– А потом, – сказала она, – все пойдем к дороге. Вам, прохиндеям, доверять нельзя – вы ищете слабых, а мне враги нужны, злодеи!
– Ой, – сказала Дуня, – сперва они нас, теперь мы их… так и побьем друг дружку.
– Хлипок больно вояка, – усмехнулся Игнат, – сала не сдюжил.
«А наверно, был молод, красив, хохотал, – подумала Варвара, – женщинам шептал непристойности, целовался, и зубы сверкали, и перед Наполеоном голова кружилась».
Головы у нас кружатся легко. Головокружение – как хмель. Стоит кому-нибудь угодить нашему вкусу, нашем желаниям, как тотчас голова кружится. Много ли ей надо? Стоило этим подлецам, Семанову да Дрыкину, поманить красным петухом, как все мужики почувствовали себя оскорбленными моими милостями и кинулись жечь, я убили бы, когда б у меня не окажись по пистолету в каждой руке.
…Они часа через два уже затаились у дороги на заснеженном пригорке среди молоденьких березок и елей и залюбовались на пышную трагедию, развернувшуюся перед ними внизу. Можно было особенно не таиться – понурое войско едва брело, и на снегу, истоптанном сапогами, колесами и копытами, чернели погибшие и погибающие люди и лошади, повозки и кареты с гербами. Ни стройных рядов, ни пышных знамен, ни барабанного боя. Каждый сам по себе, ибо грабят скопом, а расплачиваются в одиночку. Изредка в этом траурном месиве угадывался отряд, еще похожий на войско, а затем скова каждый сам по себе. Их странные одежды поражали взор, дамские туалеты соперничали с лохмотьями мундиров, даже серебряные ризы посверкивали то здесь, то там. Они текли, бросая в снег то ружья, то сабли, то мешки. Когда их обгонял покуда еще Целый, счастливый экипаж, они выкрикивали вслед непристойности слабыми голосами. И ни один из них не походил на достойного лютой мести.
«Может, тоже в пруду помочить с камнем на шее?» – с ужасом подумала Варвара и вообразила того вчерашнего помершего сержанта, которого окунают в ледяной пруд для острастки: на-ка вот, мусью, попробуй-ка можайской баньки!
Наконец шествие скрылось за лесом. Ничто не двигалось на дороге. Лишь темнели пятна на белом снегу. Варварина армия приумолкла. Внезапно неподалеку раздался скрип полозьев, и с пригорочка покатились дровни, за ними другие, третьи, и все к дороге, к дороге, и неведомые мужики и бабы, соскакивая с дровней, засуетились средь темных пятен, нагружая дровни кинутым военным скарбом, французскими трофеями, будто бы возвращенными в родимое лоно.