Свидание с Нефертити
Шрифт:
— Ты же студент?
— Вот именно. А разве студент чистым воздухом живет?
— Оно верно замечено — пить, есть всем нужно, даже академикам. Так в чем же дело? Работы кругом полно. У нас, учти, безработицы нету и быть не может, потому что… социализм!..
— Мне не всякая работа подходит.
— Хочешь почище?
— Не почище, а поудобней, чтоб в институте мог учиться. Вечером, ночью — готов, а — днем не могу.
— Картина на данном отрезке ясная. А воскресенье?..
— Что — воскресенье?
— Воскресенье у тебя свободно?
— Свободно.
— Тогда иди ко мне в подручные. Сделаю из тебя маляра первейшего класса. Будем
— На вашем строительстве?
— На строительстве? Нет. Времена-то трудные, а пить, есть, сам сказал, надо. Я прихватываю работенку на стороне. Условия такие: мне как главной фигуре — две трети, тебе — треть из заработанного. Потому, как ты хоть и художник, но в малярном деле щенок сопливый, а я — величина, знаменитость.
— А как, знаменитость, та треть выглядит?
— Ишь ты, не прост… Да я это чуял, потому что с первого взгляда наскрозь вижу… По-всякому выглядит. Я по совести живу, не хапаю. Хватит тебе, ежели за воскресенье три сотни получишь?
— Три-и…. Вполне.
— Тогда по рукам!
Федор, медлил. Три сотни за воскресенье — вдвое больше, чем его месячная стипендия. Но маляр у студентов-художников самое бранное слово. Если б он, Федор, добывал хлеб грузчиком, все относились бы к нему с уважением — вот, мол, как пробивается в искусство. Но живописец, сменивший палитру на ведро с кистью…
— Иль не подходит? — Голос маляра Штуки ехиден. — Работка-то копотная.
— По рукам!
— Заметано. Вырывай из книжицы листочек, пиши свой адрес.
Федор написал адрес общежития.
— Поспеши, друг-знаменитость, если можно, а то меня поджимает.
— Поспешила кошка, да слепых принесла. Не буду же я бросаться на первое, что подвернется. Надо прощупать, повыведать — с кондачка не живем.
Они допили пиво и вышли вместе.
— Ты — парень неплохой. У меня глаз наметанный, вглубь вижу…
Штука, маленький, собранный, в аккуратном черном полушубочке, в хромовых, начищенных до блеска сапожках, шагал, пошевеливая плечиками, похваливал себя.
Открылась дверь в мастерскую, и вошел человек. Все дружно подняли головы, многие положили кисти.
Человек вошел не один, но заметили только его. У него было широкое, плоское лицо с приплюснутым носом и толстыми губами, густые брови, маленькие глаза, в грубых, крупных чертах та отрешенная, благородная суровость, какая, наверно, отличала вождей языческих племен.
Студенты первого курса видели его впервые, но каждый сразу же узнал — директор института!
Он отдал институту лишь свое громкое имя, всеми делами занимался его заместитель, высокий, вызывающе красивый мужчина с бледным лицом, красноречиво выражающим нейтральность. Никто не мог сказать, почему он является заместителем директора института живописи, так как к изобразительному искусству не имел прямого отношения. Но директор предоставлял ему полную свободу.
Директор, помимо директорства, был действительным членом Академии художеств, председателем комиссий и жюри, распределяющим блага среди художников, частым полпредом за границей по делам культуры.
Студенты, с бесцеремонной горячностью ниспровергавшие авторитеты, порой отзывались о нем весьма снисходительно. Но о многих ли художниках студенты отзывались похвально?! По их общему мнению — в искусстве упадок, жди очередного взлета, а взлет совершит нынешняя молодежь — они!
Федор рассчитывал, что и этот маститый, прославленный художник,
их высокий директор, тоже ждет взлета и, наверное, от души будет радоваться успеху тех, кто только что взялся за палитру.У Федора же как раз работа идет удачно. Федор со счастливым холодком на сердце следил за директором, заранее рассчитывал на похвалу, заранее был благодарен…
Директор шагнул вперед и не спеша, молча пошел среди мольбертов.
Но Федор не знал сложной и противоречивой жизни этого человека.
Он трудно начинал, он испытал на себе презрение, знаком был с отчаяньем.
Он учился в голодное, неустроенное время, грузил дрова, малевал вывески нэпманам, получал осьмушку хлеба, щеголял в австрийских обмотках. Считают, что любить природу можно лишь тогда, когда живешь бок о бок с нею. Его детство прошло на большой железнодорожной станции, среди откосов, заваленных кучами шлака, среди бараков и обшарпанных теплушек, паровозной копоти и чахлых палисадников. Но, наверное, потому он с болезненной остротой чувствовал красоту тенистых опушек, лугов в брызгах ромашек, речных заводей, покрытых не машинным маслом, а плотами кувшиночных листьев. Первые его пейзажи поражали какой-то грозовой лиричностью, где солнце воевало с туманами, зелень была окружена испарениями.
А в то время многие считали — фабричная труба, чадящая в небо, красивее плакучей ивы. Громкоголосые поборники нового искусства в знак солидарности с рабочим классом облачались в рабочие блузы, какие никто никогда из рабочих не носил. Они безоговорочно определяли, что нужно для народа и что не нужно, призывали ломать все старое, возводить на руинах новое. Только как выглядит это новое, никто толком не знал.
И шли годы, мастерская заставлялась пейзажами, не хватало денег на хлеб и краски. Его, бывшего рабочего парня, глашатаи нового искусства в рабочих блузах не пускали на выставки, находили в его работах «старорежимный дух». И копилась бессильная ненависть… Нет, ненависть не ко времени, не к эпохе, не к людям — к новым течениям.
Он написал картину «Первый трактор». Тут была дань тому, что любил, — голубые дали, пожухлая стерня, взметнувшиеся в небо грачи, — но был и трактор — символ индустриализации, трактор, за которым бежит по полю высыпавшая с мала до велика деревня. Удалось выразить удивление и восторг, настороженность и косное крестьянское недоверие: «Не-ет, керосином земля пропахнет… Не-ет, не будет родить…» Он не отступил от своей манеры, но на выставку пропустили. Недоброжелатели снова повторяли знакомые слова о вчерашнем дне в развитии искусства, об избитых канонах… Печать же похвалила работу.
Говорят, успех придает уверенности, укрепляет силу. Но успех порой порождает и страх. А вдруг да случайность, не наступит ли после пира похмелье, эти критики, вопящие о вчерашнем дне, не втопчут ли в землю по уши? Будь начеку, нельзя ошибаться, бей в яблочко!
Подошел съезд колхозников-ударников. Газеты писали о нем: «Открывает новые горизонты… Историческое событие…» Историческое?.. А что может быть благородней, чем увековечить саму историю? Но съезд — не очень-то благодарный объект для живописи. Однако писал же Репин заседание Государственного совета. Большое полотно «Колхозные делегаты приветствуют товарища Сталина» создавалось поспешно. Жизнь не ждет — собираются новые высокие совещания, их тоже именуют историческими, нельзя оставаться в хвосте. В нем жил страх, но страх ответственности перед временем и страх перед ошибками — никак не шкурный.