Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Свидетели войны. Жизнь детей при нацистах
Шрифт:

Какая-то часть пережитых детьми страданий получила огласку, что-то так и осталось почти без внимания. Но в 1990-е гг. произошел перелом. Многие люди начинают писать мемуары только на пенсии, когда их собственные дети уже выросли. Это оказалось одинаково справедливо и для австрийских детей, которые всю войну провели рядом со своими матерями, и для еврейских детей, потерявших в Холокосте всю семью. Что касается младшего поколения детей войны, их время рассказывать свои истории наступило в последние десять лет.

В 2002 г. увидели свет три книги, вернувшие в поле немецкой общественной дискуссии вопрос о страданиях Германии во время войны. Книга Энтони Бивора «Падение Берлина», роман Гюнтера Грасса «Траектория краба», который вызвал горячий интерес своей трактовкой массового бегства немцев, и роман Йорга Фридриха Der Brand («Огонь»), посвященный бомбардировкам немецких городов. Эти авторы далеко не первыми обратились к указанным темам, но они смогли захватить воображение немецкой публики так, как не удавалось никому из их предшественников. В частности,

говоря о страданиях Германии во время войны, Йорг Фридрих использовал такие выражения, которые ставили их в один ряд с Холокостом. Он клеймил Уинстона Черчилля как военного преступника, сравнивал тесные подвалы, в которых немцы прятались от воздушных налетов, с газовыми камерами, а бомбардировщиков Королевских ВВС Великобритании – с айнзацгруппами, как если бы они были убийцами из СС. После обширных публичных дискуссий об ответственности Германии за убийство евреев большинство комментаторов сочли такие выражения неприемлемыми и категорически отвергли любые попытки уравнять страдания немцев и евреев. Но другие аспекты работы Фридриха, особенно общий акцент на невиновности, травме и психологии жертвы, оказались приняты более широко. И это задало тон ряду появившихся недавно работ, в основу которых легли интервью с детьми войны. Впервые интервьюеры захотели услышать собственные истории детей, а не рассказы о деяниях их отцов, большинство из которых уже умерли. На фоне призывов «нарушить затянувшееся молчание» в поле внимания оказались наиболее тяжелые моменты войны, выпавшие на долю детей, – бомбардировки, бегство и голод. Дав голос страданиям невинных немецких детей, мы можем поставить их воспоминания в один ряд с воспоминаниями переживших Холокост и в перспективе поддержать жертв, наделив их моральным авторитетом и политическим признанием [10].

Во многих отношениях это обращение к страданиям невинных детей не так ново, как может показаться. В 1950-х гг. в Западной Германии самое широкое освещение получили темы массового бегства из восточных провинций. Хотя в Западной Германии ковровые бомбардировки британских и американских союзников быстро стали запретной темой, в Восточной Германии в период холодной войны они оставались неотъемлемой частью памятных мероприятий. Точка зрения ребенка привлекала западногерманских писателей, таких как Генрих Белль, в начале 1950-х гг. искавших символы надежды в послевоенном мире. Но, как заметил в язвительной рецензии на ранние работы Белля выживший в Варшавском гетто литературный критик Марсель Райх-Раницкий, ограниченный кругозор ребенка зачастую служит удобным оправданием, позволяя избегать более широких оценок войны на уничтожение, развернутой нацистами на Востоке [11].

В 1950-х гг., когда в Польше, Израиле и Западной Германии происходило становление нового национального самосознания, страдания невинных людей нередко ложились в основу морально возвышающего нарратива обновления. В Польше подобный взгляд на огромные потери страны во время войны и немецкой оккупации восходил к старинной традиции, уподобляющей мученичество и возрождение нации страстям Христовым. Но против этой традиции решительно боролась правящая партия, выдвигавшая на первый план собственное героическое сопротивление, одновременно принижая заслуги гораздо более крупных националистических сил Армии крайовой. В Западной Германии рассказы об изгнанных из Восточной Европы этнических немцах и о военнопленных, голодавших в советских лагерях, иногда трактовались как своего рода протестантское искупление грехов. Многие немцы в 1950-х гг. ощущали, что перенесенные страдания позволили им уплатить свой (в целом довольно неопределенный) моральный долг. В Израиле факт геноцида стал краеугольным камнем в основании нового государства, а армия считалась важнейшим залогом его существования, и многие с горечью полагали, что европейские евреи, столкнувшись с угрозой истребления, вели себя слишком пассивно. В первые десять лет и далее памятные мероприятия в Израиле были посвящены исключительно примерам героического сопротивления, таким как восстание в Варшавском гетто. В Польше и Германии вскоре после окончания войны начали собирать и устраивать выставки детских сочинений и рисунков. В Израиле на это потребовалось больше времени – масштаб трагедии сам по себе делал ее созерцание слишком болезненным [12].

Сталкиваясь с подобными страданиями, вполне естественно пытаться осмыслить их последствия через понятие травмы. Безусловно, многие дети и взрослые были травмированы пережитым опытом. Но вместе с тем понятие травмы довольно сложно соотнести с прошлым. Травма, как и ее культурный сосед, психология жертвы, нередко рассматривается как психологический (и моральный) абсолют. Она заключает прошлое в определенные рамки, сообщая нам о том, что мы увидим, еще до того, как посмотрим на это своими глазами. Кроме того, концепция травмы предназначена для работы с переживаниями отдельного человека, а не целого общества. Когда специалисты по устной истории в рамках изучения других тем опрашивали свидетелей событий, некоторые из них, имея выраженную склонность к самонаблюдению, заметили, что их работа во многом похожа на работу психоаналитиков и психотерапевтов – но это, как правило, побуждало их еще осторожнее оценивать глубину и степень достоверности показаний их собеседников. Подобная осторожность была бы уместна и здесь [13].

Вместо этого начиная с 1960-х гг. в Федеративной Республике Германии возникла стойкая тенденция воспринимать публичные дебаты как своего рода общественную психотерапию, как будто обсуждение нацистского прошлого, Холокоста, сотрудничества со Штази в бывшей Восточной Германии или (начиная с недавнего времени)

страданий немцев во время войны само по себе могло очистить и излечить общество от последствий всего перечисленного. Когда Лоре Вальб и Мартин Бергау размышляли об ответственности за нацизм и Холокост, они задавали себе очень сложные вопросы, стараясь при этом удержать хрупкий баланс между глубинными детскими воспоминаниями и нравственными установками взрослой жизни. Вместе с тем, от свидетелей событий редко требуют излишней строгости к себе после того, как их детские переживания получат неоспоримый статус «показаний выживших». Отсюда слишком легко перейти к восприятию страдания как искупления, как это случилось в 1950-х гг., когда в обществе распространилось убеждение, будто страдание облагораживает людей, помогая им изменить себя, – сомнительное заявление, когда речь идет о столь разрушительном конфликте, как Вторая мировая война [14].

Подчеркнутая сосредоточенность на страданиях невинных иногда приводит к тому, что дети начинают выглядеть странно пассивными и в истории причиненного им вреда выступают не столько субъектами, сколько объектами. Но в действительности большинство детей во время войны сохраняли способность взаимодействовать с окружающим миром и занимали определенное место в сети социальных отношений – и если мы хотим выяснить, чего хотели сами дети и как они реагировали на происходящее, нам следует искать именно здесь. С исторической точки зрения употребление термина «травма» лучше ограничить лишь крайними случаями, не имеющими никакого иного объяснения – как, например, в истории маленькой немецкой девочки, которая могла думать только о том, как спасти туфельки из-под обломков своего дома, или пятилетней польской девочки, которую после освобождения из концлагеря пришлось заново учить разговаривать [15].

Дети выстраивали собственную хронологию войны по ключевым моментам, когда война стала реальной лично для них. Крушение безопасного мира становилось точкой невозврата, отделяющей войну от предшествующего золотого века. Для еврейских детей в Германии, Австрии и Чехии такой момент почти наверняка наступил еще до начала войны, нередко вместе с эмиграцией, особенно если ей сопутствовало разлучение семьи. Для поляков это происходило в 1939–1940 гг., ознаменовавшихся массовыми расстрелами, депортациями и (для польских евреев) помещением в гетто. Для немецких детей в городах Рейнской области и Рура таким моментом стало начало массированных бомбардировок в 1942 г. Для детей из восточногерманских провинций это было, как правило, общее бегство в 1945 г. Для многих других немецких и австрийских детей не тронутый войной безопасный мир рухнул только с оккупацией и падением Третьего рейха: на их внутренней шкале отсчет начался с капитуляции 8 мая 1945 г. и продолжился в последующие голодные годы.

Поскольку детские воспоминания о нацистской Германии разнятся – для одних это было нормальное, ничем не примечательное время, а для других его наполняли страх и ужас, – большое значение имеют конкретные даты и события, фигурирующие в воспоминаниях. Именно они отмечали эту эмоциональную границу. Нередко дети преодолевали эту границу тогда, когда им приходилось брать на себя обязанности взрослых, заботиться о своих братьях и сестрах или родителях, заниматься попрошайничеством или контрабандой, чтобы прокормить семью. Рано или поздно – когда их родители угасали от голода в еврейских гетто, бежали от Красной армии в снегах 1945 г. или прятались в подвалах во время авианалетов, – в жизни многих детей наступал момент, вынуждавший их взять на себя не соответствующие возрасту обязательства. И чувство ответственности за близких продолжало крепко связывать их с ними (особенно с матерями) даже тогда, когда при нормальном развитии событий они уже давно начали бы самостоятельную жизнь [16].

Большинство детей проживали события войны не в изоляции, и их воспоминания об этих ключевых событиях (особенно у детей младшего возраста) формировались под влиянием тех историй, которые им рассказывали позднее. Впрочем, еврейских детей это в большинстве случаев не касалось: те, кому удалось пережить войну, как правило, теряли всех близких, и многие эмигрировали из стран континентальной Европы, отправляясь познавать себя среди незнакомых языков и традиций. Что касается европейских детей и их родных, для них восстановление после войны обычно становилось национальным и семейным делом, а их воспоминания и способность к сопереживанию развивались исключительно в рамках собственных национальных и этнических сообществ, существовавших во время войны; при этом в Европе не существовало единого мнения о том, какое значение имеет 1939, 1940, 1941 или 1945 г. и что считать победой, поражением или освобождением. О глубине влияния Третьего рейха можно судить по тому, что после уничтожения внешних символов и структур режима образ мыслей людей еще долго оставался неизменным.

Цели нацистов были прежде всего расистскими и националистическими, и они проецировали эти цели в будущее, придавая огромное значение всему, связанному с детством. Дети служили важнейшим мерилом успеха в реализации нацистских утопических видений. В чистокровном, хорошо образованном, «правильном» немецком ребенке нацисты видели расовое будущее нации. Они прекрасно понимали, что это первое поколение, которое они могут направлять и воспитывать начиная с раннего детства. Поэтому во время войны был принят целый ряд мер заботы о детях: десятилетних детей записывали в младшие отделения гитлерюгенда и Союза немецких девушек (юнгфольк и юнгмёдельбунд), где их отправляли собирать лекарственные растения, для детей выделяли отдельные места в эвакуационных общежитиях, им выдавали специальные пищевые добавки. В целом режим всеми силами пытался сделать жизнь в тылу как можно более «нормальной».

Поделиться с друзьями: