Свирель на ветру
Шрифт:
* * *
Вспоминается ощущение сосущей сердце тревоги, тоски, нуды нудной, когда поезд рассекает уже окраины Москвы, одна за другой отскакивают назад пригородные платформы с людьми, ждущими электричку, вот-вот наступит конец изнурительному пути, конец состоянию затиснутости, скованности, томлению затекшего, измятого, отбитого, изнывающего тела, еще немного, еще пара минут, еще, еще и… еще! Ну когда же, черт побери?!
Самое время начинать мысленно прощаться с попутчиками, заглядывая им последний раз в глаза, наговорить им кучу сдержанных, мужских нежностей… Но почему-то все как бы отвернулись друг от друга, видать, и всех остальных пронизало это инквизиторски нещадное ожидание финиша,
И все же ритуал прощания получился не таким развязно-благодушным, как можно было ожидать. Сказывалась потеря «на дистанции» старика Чаусова. Все отлично понимали, что лесник, или кто он там у себя в тайге (шишкобой, зверолов?), виновен в случившемся с ним исключительно сам: бегал, сновал, мельтешил, дергался, пучило его или еще как маяло, во всяком случае — добегался. Понимали, и все же ощущение всеобщей неловкости плавало в умах пассажиров и в какой-то мере язвило эти умы. И впрямь нелепо: на «дистанцию» вышли вшестером, а к финишу пришло пятеро. Успокаивало, что в Москве на перроне не надо будет никому объяснять, куда подевался этот хотя и славный, однако беспокойный старикашка.
Прощались сдержанно. Макароныч-Фиготин, загнав в сетку, будто стаю ручных попугайчиков, взлохмаченные «дюдики», невесело пошутил, подавая руку всем по очереди:
— Извинитие за компанию! Извините за компанию…
Юмора в его словах, как, впрочем, и печали, никто не ощутил, так как никто ничего не понял, некогда было смекать: за что и почему нужно было извинять Макароныча?
Подлокотников-Мня, расчесав бороду, попытался было прочесть блиц-лекцию на тему «Гора с горой не сходится…», но поезд в этот миг вздрогнул и окончательно остановился. Всех качнуло. Инкассатор первым кинулся к выходу, забыв на казенной постели бородавчатый посох, о котором с завидной реакцией тут же напомнил ему Купоросов. В проходе незамедлительно образовался небольшой «заторец», как сказал бы рассеянный Бедолаго. Но вот толпа в вагоне постепенно рассосалась, и мы — я и Фомич — не спеша покинули «пристанище», сказав загоревшему (или закоптевшему) в дороге проводнику «до свидания», на что последний в ответ даже глазом не моргнул. И правильно сделал, потому что всяческий перебор, даже положительных эмоций, не продляет нам жизни.
Перед тем как вторично (для страховки) обменяться с Фомичом адресами (все-таки оба — питерские!), перед тем как обняться с ним и от души похлопать друг друга по спинам, Купоросов (вот ведь память, вот где компьютер!) зафиксировал одно малозначительное обстоятельство, ускользнувшее от меня:
— А Пепеляев-то, студент… Как сквозь землю провалился. Перед самой Москвой. Ни с кем даже не попрощался.
— Ну и черт с ним! — незлобиво отмахнулся я от воспоминаний о Пепеляеве.
— Значит, в нем… булькает еще на донышке… это самое.
— Совесть, что ли?
— Не без понятия, значит, паренек. Застеснялся, гляди-ка.
— Вот уж не думаю. Что… застеснялся. Это у него от самолюбия жест: чихал-де на вас! Прощаться еще со всякими! А не… «это самое».
— Не скажи. При больном самолюбии он бы не слинял бесшумно, а растолкал бы всех локотками — кого куда! И, задравши нос, поминай как звали.
— Для этого смелость нужна. А Пепеляев — трус.
— Не скажи… — сопротивлялся моей категоричности Купоросов. — Просто он неграмотный еще. По образованию — инженер без пяти минут. А по жизненной грамоте — неуч. Ну да ладно… Теперь им судьба займется. А мы… поехали! Как сказал Юра Гагарин.
— Денежки почтой отсылать не буду — принесу прямо домой, в «девятиметровую», — заикнулся я некстати.
Купоросов огорчительно покачал головой:
— Обижаешь,
Венечка. Похоже, подружились мы. А денежки, прежде всего, отталкивают людей друг от друга. Даже самых близких. Пружина в них такая имеется, нержавеющая. Корыстью прозывается.— Ну хорошо, хорошо, Фомич, умолкаю о денежках. До встречи. Ты знаешь?.. Я действительно рад был познакомиться.
— И я рад.
И тут мы оглянулись по сторонам и увидели, что мы — в Москве. И что в Москве давно уже ночь. И только свет огромного количества фонарей над тремя вокзалами и над всем гигантским городом не позволяет думать о ночном времени с неизбежной тревогой: где ночевать, куда податься, чтобы приткнуться, затихнуть до утра?
Удивительный это треугольник в Москве — площадь трех вокзалов! Сколько замечательных судеб пересекается на этой заасфальтированной поляне ежесекундно, сколько миров клубится в подземных переходах и метро — под этой бессонной Долиной Встреч. С севера на юг, с юга на восток и запад текут реки живые людских страстей и упований, разматываются сюжеты человеческих трагедий, драм, комедий. Вспыхивают на лицах улыбки, искрятся слезы, теплится вялая покорность, клокочет фонтанирующая уверенность в себе!
— До встречи! — еще раз говорим мы друг другу, и тропинки наши расходятся. Купоросов пыряет в тоннель перехода, ему на Казанский вокзал. Мне — на север, на Ленинградский.
Несмотря на позднее время, возле вокзальных касс полно народа. Вызревает «бархатный сезон», и с приобретением билетов все еще трудно. Даже в северном направлении.
К двум часам ночи в руках у меня билет на дневной «сидячий» экспресс, курсирующий меж Москвой и Ленинградом с самолетной (в поршневом варианте) скоростью — сто пятьдесят километров в час.
Дело идет если не к концу, то к «закруглению».
Еще там, на Сахалине, когда я окончательно покидал квартиру Юлии, в дверях остановила меня Евгения Клифт, и перед тем, как послать меня к черту или просто отгородиться стальной (от воров) цепочкой, прорабша просунула в щель бумажку, пропихнув в эту щель пропахшие табаком слова:
— Возьми адресок, Путятин. Московский. На всякий случай. — И дверь тут же захлопнулась.
Стоя тогда на лестничной площадке, я так и не понял, что за адресок вручила мне Евгения Клифт. Свой собственный или своих друзей? Родных? На бумажке значилось: «Староконюшенный пер., д. 31, кв. 7». Адресок этот машинально положил я тогда в один из отсеков портфеля. И тут же забыл о нем, как забываем мы о зажженной спичке, поднесенной случайным прохожим к кончику нашей сигареты.
Теперь же, оказавшись в Москве, как говорится, без видов на жительство, стоя на отполированных каменных плитах огромного зала, адресок этот нелепый неожиданным образом всплыл в моей памяти, засветившись если не путеводной звездой, то… лампешкой. Засветился и тут же погас: желтые, электрические цифры на табло показывали беспристрастное, московское время: 02 ч. 17 мин. Естественно, ночи. Идти в гости, наносить неофициальные визиты — поздно. Даже к знакомым, даже к родным людям, не говоря о людях, совершенно мне неизвестных.
Есть в копилке жизненных ощущений человека, по крайней мере у меня, сладчайшие минуты… растерянности, когда не знаешь, что тебе делать в следующую секунду: какой ногой ступить, в какую сторону повернуть, какое слово произнести цепенеющим языком, какую мысль вытряхнуть из мозгов, чтобы воспользоваться ею как решением жить дальше.
Именно такая минута вонзилась в меня на Ленинградском вокзале в Москве в половине третьего ночи. Именно в такие минуты с людьми, как правило, происходят чудеса. Потому что спустя мгновение человек начинает действовать! Разве не чудо — целое мгновение стоял ты огорошенный, ошарашенный, ошеломленный и огорченный, словно вывалившийся из жизни, будто из кузова на ночной тряской дороге, и вдруг… все встало на место: кто-то взглядом по тебе прошелся, словечко ядреное подарил, муха тебе на нос села, и ты взмахнул руками, задев прохожего по уху… Короче — завертелось и сдвинулось. И ты опять в котле жизни, словно подобрали тебя на попутной и повезли дальше… Разве не чудо? Мизерное, с муху, с дуновение ветра, но воскрешающее в тебе энергию жизнепостижения.