Свобода
Шрифт:
— Можно, конечно. Идем. Но там темно. Идем-идем!
Мы вошли в крошечную комнату. Здесь стоял диван — у двери, у окна — раскладушка… и, кажется, шкаф. Сквозь раскрытое настежь окно светил фонарь. На диване, хорошо освещенном, спал мальчик. Он был белокурым, как и Голубка. Короткие вихры лежали на подушке, стояли торчком, я видела только одну щеку и толстые, печально выпяченные губы. Они тоже лежали на подушке.
— Какой он у тебя большой! — прошептала я. — Сколько же ему лет?
— Четыре года.
— Громадный мальчишка!
Она промолчала и смотрела на сына с улыбкой. Вот ведь, показался кому-то громадным.
— Сосет
— Ну, это лучше, чем палец. А ты спишь вон там?
Она кивнула.
— Ясно. Мамы все одинаковы. Пойдем?
Мы возвратились в большую комнату, где, как мне сейчас показалось, было до странности тихо. Лишь за балконом шелестело: не то листва, не то мелкий дождь. В стекле балконной двери на какой-то миг отразилась я, а за мной Голубка. Наши бокалы сверкали от бокового света, что проникал из дальнего угла. Это были красивые, редкостные бокалы. Они были разного цвета — голубой и зеленый. Но из обоих к нашим губам притекало одно и то же вино, очень светлое, терпкое, чем-то напомнившее мне бруснику.
— Какие бокалы! — прошептала я. — Где ты их взяла?
— Подарили. Недавно.
— Дорогие…
— Дорогие.
Мы смолкли. Она была очень неразговорчива, но молчала легко, без мук. Держа бокалы в руках, мы безмятежно думали, каждая о своем. А я и не думала, я смотрела издали на смутные очертания городов и людей, которые сейчас отделились в памяти и повисли, словно пар, в самом темном углу, под потолком — в чужой, еще не обжитой комнате. Я и не пила, а только губой теребила глубокий узор на бокале…
А она смотрела на меня близоруко, слегка смежив густые, пушистые и ненакрашенные ресницы, сквозь которые искрящейся голубизной просвечивала доброта. И еще какая-то упрямая безответность.
Ее характер был для меня загадкой. Она была неизменно тиха, покорна, терпима. Она подчинялась обстоятельствам и чужой воле. Она подчинялась порой обстоятельствам диким, возмутительным. Без слов, без перемен на снежно белом лице. Лицо ничего не выражало, кроме адского терпения. Я видела это не раз. Каменное лицо. Даже и тени вздоха, который пришлось подавить, не отыскать было на ее лице. Не знаю почему, но меня это раздражало. Там более что я видела и другое. Я видела, как на нее сходило порой такое же каменное несогласие. Тогда оставалось ее только убить. Потому что никаким уговорам она не поддавалась. И все это опять же с выражением адского терпения.
Когда она подчинялась капризу мужа, который ни с того ни с сего говорил нам: «Нет, мы с Галей никуда не поедем!» — и молча шла в кухню заниматься хозяйством, я видела, что она подчиняется не бездумно, на ее тихом лице лежала печать какого-то знания… Что-то такое она знала, что было известно лишь ей одной. Какая-то тугая, сильная идея была вколочена в ее женское сознание. И с нею ей жилось легко. Она никогда не колебалась! Эта неведомая идея руководила ею жестко и однозначно. Не было вариантов. Соглашалась сразу и до конца, и точно так же упиралась.
Что это было такое? Никто, положительно никто не знал. Муж ее в том числе. Да и как было узнать, если она не бросалась в бой? Не кипятилась, не раскрывала душу, не жаловалась. Поразительное нежелание объясниться!
Все это угнетало порой, даже злило. Но я была очень строга с собой и всегда давила в себе малейший недобрый порыв. Большинство из нас способны робеть, даже млеть перед сфинксами, истуканами, они завораживают… И я, как и все, любила в Голубке ее душевную немоту.
И голос ее, тяготеющий к шепоту, проникновенный… Но вот только, однако же, если недолго, если совсем недолго вслушиваться в эту медленную, тихую речь. Я начинала томиться, задыхаться и бежала прочь. И, к стыду своему, всегда при этом несправедливо раздражалась. А по какому праву, за что? Разве была хоть в чем-нибудь она виновна? Разве есть в молчании вина? Она и не звала никогда. Не принуждала к общению. И так уж случилось, что мы не стали друзьями…— Что же ты собираешься делать? — неопределенно спросила я, как всегда бывает после длительного молчания.
— То же, что все. Будем жить… с Алешкой… Он очень привязан ко мне. Не расстается со мной, — она вздохнула, — не может научиться расставаться с мамой. Играет — там, где я. Когда стираю, он находит местечко себе на полу, возле ванной… и играет. Это плохо очень. Каждое утро отвожу его в сад и утираю ему слезы… — Ее тихий голос, почти шепот, создавал ощущение позднего ночного часа. А на моих часах было только лишь половина одиннадцатого.
— Ты хочешь уйти?
— Нет-нет, я просто полюбопытствовала. Еще очень рано.
И тут пронзительно зазвенел звонок. Звонили в дверь. Я вздрогнула.
Голубка коротко на меня взглянула и плавно двинулась в прихожую. Через минуту она появилась в дверях, а за ней — долговязая фигура ее мужа.
— Вы пьете?!.. — воскликнул он. На его веснушчатом и на этот раз возбужденно-праздничном, а потому удивительно моложавом лице расползлась счастливая улыбка. Он умел так улыбаться.
— Пьем, — ответила я и тоже улыбнулась ему по-дружески.
— Вот это компания! — сказал он, потирая руки.
— Не кричи. — Не глядя на мужа, Голубка села в кресло и заняла в нем прежнее положение. Ее веки устало прикрыли глаза, а он, торопливо взглянув, заметил это.
— Я не кричу. Если позволите, я присяду? Что вы пьете? М-м-м… — протянул он мрачно, — у вас уже почти ничего не осталось! Давно сидите? — поинтересовался он у меня.
— Давно…
— И что высидели?
Я пожала плечами.
— Просто разговариваем.
— Просто? — Он расхохотался. — Приятно на вас смотреть!
— Зачем ты пришел? — спросила Голубка.
— Да нет, знаете ли, чертовски приятно на вас смотреть!
— Зачем ты пришел, Гарик? Что ты хочешь?
— А ты не знаешь? Не знаешь? Святая невинность! Посмотри на нее, — приказал он мне, и голова его, словно бы в тике, дернулась, указав на Голубку, — ты веришь в эту святую невинность?
Я в это время держала в руке бутылку вина.
— Тебе здесь тоже немножко осталось. Мы поделимся. Галина, поставь, пожалуйста, третий бокал. Ты пьешь сладкие вина?
— Крепленые вина?.. Пью. Но не в таких количествах.
Появился третий бокал… Он оказался желтым, ярко-желтым, как апельсин!
— Я могу тебе вылить все, что осталось. А мы с Галей сейчас будем пить чай. Посмотри, почти полный бокал. Не так уж мало!
— Очень хорошо. Так что она тебе тут врала?
В ту же секунду, разумеется, ему никто не ответил. И его понесло:
— Ты расскажи ей, вот ей, вот этой женщине, как ты провела медовый месяц с ее супругом! Расскажи! Я с удовольствием еще раз послушаю… я хочу посмотреть, как ты будешь это ей — ей! — рассказывать. Как ты будешь ей смотреть в глаза. Не мне! А ей! Ну! — заорал он. — Посмотри ей в глаза! Можешь на нее посмотреть? Можешь? Она сможет все, что угодно! — горячо заверил он меня.