Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Свободное падение
Шрифт:

– Подумать только, что люди могут быть так жестоки… Где, спрашивается, взять время на грызню между собой – и это в нашем мире? Войны, гонения, эксплуатация… А ведь столько всего нужно увидеть, Сэмми, понять! Целую уйму вещей: мне, допустим, исследовать, тебе – изобразить. Если отнять все это… ну, скажем, у миллионера, неужели он не отдаст все свое богатство только за то, чтобы хоть краешком глаза взглянуть на небо, на море?

Я смеялся и согласно кивал головой: нам обоим это было ясно как дважды два, а вот до остальных это непостижимым образом не доходило.

– Помню, когда я впервые узнал, что планеты покрывают одинаковые расстояния в равные промежутки времени, мне показалось, что все войны должны немедленно прекратиться: то есть каждому должно стать ясно – я был тогда примерно твоих лет, – должно стать ясно, какая это нелепая трата времени…

– И они в самом деле прекратились, сэр?

– Что прекратилось?

– Ну, войны…

Разница в возрасте не сразу, но все же напоминала о себе.

– Нет. Боюсь, что не прекратились… Кто в это втягивается, становится животным. Вселенная удивительно

педантична, Сэмми. Хочешь булочку – отдай пенни. Закон сохранения энергии действителен не только для физических тел.

– Но, сэр…

– Что?

У меня открылись глаза, будто у слепого. Да-да, упомянутый Ником закон равновесия универсален: он справедлив всюду, во все времена. Смятение души во мне улеглось – и затихающий всплеск перекатил волну через край, наружу. Несгораемый куст пылал как ни в чем не бывало… Меня осенило вдруг, почему мы ничуть не замечали противоречия. Открытие было исключительно важным, и я должен был в него вникнуть. Какое-то время оба мира существовали бок о бок. В одном из них меня поселила природа, но и мир чудес неудержимо влек к себе. Отвергнуть пылающий куст, воду из скалы, слюну на веках значило отказаться от части самого себя – тайной, темной, плодоносной части себя. Но куст сливался для меня с пухлым, веснушчатым лицом мисс Прингл. Второй мир, холодный и разумный, встречал меня дружественной улыбкой Ника Шейлза. Не думаю, что я был способен на сознательный выбор. Перед детским умом вставал вопрос: кому отдать предпочтение – злым или добрым феям? Мисс Прингл подрывала свое учение собой. Не ее речи – она сама отняла у своей проповеди способность убеждать. Ник склонил меня войти в его естественнонаучное мироздание не силой слова, но воздействием собственной личности. Мгновение я колебался, какую из двух картин Вселенной принять, но потом пылающий куст накрыла стихающая волна – и я ринулся навстречу своему другу… В тот самый миг за спиной у меня затворилась дверь – дверь, за которой остались Моисей и Иегова. Я сам захлопнул ее с треском. Вновь стучаться в эту дверь мне пришлось много позже – в нацистском концлагере, где я корчился на полу, едва не обезумев от ужаса и отчаяния…

Так здесь?

Нет, не здесь.

12

Но не только эти две пары рук формировали будущее: по нашим жилам растекался хмель, награждая нас угрями, разжигая фантазию в часы сна и побуждая давиться смехом над похабными анекдотами – этой устной литературой городка и его окрестностей. Достаточно было намека, и слушатели заходились от грязного смеха. Мое «я» страдало от комплекса неполноценности, не понимая причин, вызывающих развязный гогот; оно жаждало знать подноготную, изнанку, быть среди знающих, социально утвердить себя принадлежностью к касте посвященных. И конечно же, мироздание Ника Шейлза, бездушное мироздание перекрестных причинно-следственных связей, сгодилось тут как нельзя лучше. Я оказался куда проницательнее Ника. Если человек – вершина творения и способен создавать себя сам, тогда добро и зло определяются большинством голосов. Поступай как хочешь – моральные оценки тут неуместны: не накроют – смоешься безнаказанно… И вот мое «я», избавляясь от поглощенности Моисеем, пытается уразуметь, с чего это вот уже второй день вишни завораживают диковинной нелепостью и почему-то напоминают о Селине – сельской тихоне. Мое «я», слушая болтовню Джонни, вдруг вставляет в разговор расхожую сальность. А на уроке истории раньше других прыскает, когда у мистера Кэрью вырывается крепкое словцо, и получает в наказание пятьдесят латинских строк, но я принимаю их вполне стоически. Мое «я» упивается похабщиной, знает кучу похабных анекдотов, само их изобретает, чувствуя себя в этом деле кум королю – как в родной стихии.

Мое «я» вглядывается в зеркало…

Себе я казался настоящим уродом. Лицо, смотрящее на меня из зеркала, неизменно серьезно, испещрено тенями. Волосы темные, не слишком густые, жесткие, брови такие же темные. Черты лица каменели, если я пытался с помощью карандаша изобразить, какой я в действительности. Оттопыренные уши, сплющенный лоб, срезанный подбородок. В мечтах я представлялся себе суровым, мужественным – не каким-нибудь презренным юбочником, а совсем другим.

И при этом мне хотелось быть девчонкой. Там, в той немыслимой стране, где нежно розовели лица, развевались по ветру волосы, шелестели юбки с опрятными передниками… А теперь, когда хмель забродил в жилах, остро напомнило о себе и другое: запах пудры, выпуклые очертания груди, блестящие брошки от Вулворта, округлость гладких коленок, темная патока целлулоидных губ; рты, подобные разверстым ранам. Мне хотелось быть одной из них, однако я принимал это желание за вывих психики, за постыднейшее извращение. Как же я заблуждался! Тяга к самоудовлетворению свойственна всем. Наш пол до конца остается двойственным. Я стремился не столько к инакости, сколько к наслаждению. И когда механизм секса прояснился для меня окончательно, я уже хорошо знал цену своим побуждениям. На страницах моей черновой тетради, потеснив другие рисунки, замелькали девичьи лица. Между раздельными рядами парт заструились токи. Ощущая в себе раздвоенность, далекие от искушенности, мы провели вместе, в одной комнате, целых три года – безучастно, словно анемоны на влажной скале. Теперь нас будоражила приливная волна. Что-то носилось в воздухе, слетало с губ киношных див. Поглядывая на наших девчонок, мы выискивали следы тех очертаний, которые вызвали к жизни добрую сотню фильмов.

Что если бы мисс Прингл обладала добротой и притягательностью Ника? Охладили бы мой жар молитвы и размышления? Одержала бы верх красота святости над дешевыми духами и красотками, мелькавшими на подслеповато мигающем экране? Взялся бы я

рисовать девять чинов ангелов?

Филип вообще не умел рисовать. На уроках изобразительного искусства он садился рядом со мной. Подразумевалось, что я быстренько выполню задание за него, прежде чем взяться за собственное. Обучавшей нас мисс Кертис – увядшей старой деве – нельзя было отказать в уме. Прекрасно понимая, что вокруг нее творится, она предпочитала не будить лиха и делала вид, будто это никак ее не касается. То утро было мало чем примечательно – как и она сама. Но именно она вселила в меня веру – и навсегда расположила к себе. Мы рассаживались квадратом: обычно на помосте посередине стоял шар или конус, иногда стул со скрипкой, иногда живая модель.

Девицу, которая в то утро позировала нам, я немного знал. Она обычно сидела сзади в другом конце классной комнаты. Тихая как мышь. Я решил, что вместо нее нарисую несколько копьеносцев, штурмующих замок. Но тут Филип ткнул меня в бок. Я взглянул на модель и набросал ее портрет – два-три штриха и несколько небрежно брошенных теней. Потом вернулся к моим штурмовым лестницам.

Мисс Кертис медленно прохаживалась между рисующими, и я сделал вид, будто усердно тружусь над натурой. В упорном моем нежелании копировать предложенную модель, несомненно, крылось нечто особое. Кто знает, что меня удерживало? Может, я вдруг увидел себя со стороны – или же заглянул в будущее? Может, пытался увильнуть от уготованной мне судьбы?

– Филип Арнолд? Ай да Филип! Молодец!

Мисс Кертис стояла за нашими спинами. Мы разом обернулись на ее возглас.

– Да ведь это просто замечательно!

Она склонилась к нам, взяла лист и торопливо прошла с ним к столу. Глаза всех оторвались от работы и устремились к ней. Модель кашлянула и заерзала на сиденье. Мисс Кертис углубилась в дотошное изучение рисунка. Филип расцвел от удовольствия, а я в досаде закусил карандаш. Мисс Кертис снова подошла к нам со словами:

– К рисунку больше незачем притрагиваться, Арнолд. Поставь только свою подпись.

Растянув рот в улыбке, Филип вывел свое имя. Мятое лицо мисс Кертис обратилось ко мне. Глаза ее оживленно блестели.

– Если бы это нарисовал ты, Маунтджой, я бы сказала, что когда-нибудь из тебя может выйти настоящий художник.

Мягкая улыбка тронула губы мисс Кертис. Она отошла в сторону, а я впился взглядом в лишенное своего подлинного родителя произведение. Да, ничего не скажешь! С беззаботной легкостью, одним махом, мне удалось добиться сходства, какого я еще ни разу не достигал, прилежно трудясь над портретами. Линия бежала легко, свободно, властно. Чудесным образом она открывала простор воображению: мысленно ничего не стоило дорисовать нежные девичьи руки, не поданные даже намеком. Вольный полет линии, изломанной на возвратном пути, походя очертил контур лица, истончился и растаял там, где обессиленный карандаш уступал место фантазии… Потрясенный, распираемый гордостью, я перевел взгляд на оригинал.

Позади на стене были развешены цветные литографии – танцовщицы Дега, памятники итальянской архитектуры в стиле рококо, изображение какого-то античного моста, – но присутствие этой девчонки, умерявшее броские цвета, вовсе не казалось чужеродным. В момент слияния сперматозоида с яйцеклеткой ее пол был предопределен: наша противоположность чувствовалась в самом ее сложении. Каждый ее палец, если смотреть против солнца, просвечивал насквозь – наверняка и ладонь тоже. Издали я ощущал хрупкость ее костей, впадины на висках походили на изнанку тончайших лепестков. В ее лице я видел – «видел» не то слово, но точность выражений тут невозможна, – в ее лице я видел то, чего не могу ни описать, ни нарисовать. Скажу: в моих глазах она была прекрасна. Скажу: лицо ее передавало всю полноту невинности без малейшей примеси фальши, оно дышало женственной лаской, не будоража вожделения. Скажу, что тогда, послушно сидя в снопе света, падавшего из высокого окна, с руками, сложенными на коленях, она излучала смирение и безмятежно-сладостную умиротворенность. Однако же знайте: о представленной нам живой модели не сказано ни слова, ни единой попытки не сделано ее описать. И только я один, обращаясь через головы целого поколения в прошлое, к призраку Ника Шейлза и к дряхлой фигуре Ровены Прингл, заявляю: именно тогда я увидел на этом открытом челе и вокруг него свет некоего иносказания, мне он чудился действительно существующим, и в реальности его я нисколько не сомневался. С каждым мгновением она становилась для меня все большей и большей загадкой, требующей ответа; впереди вырастала гора, преграждавшая мне путь. До окончания того первого урока я мог сколь угодно твердить себе: ну кто передо мной – всего-навсего девчонка, светловолосая, миловидная, но всего лишь девчонка, – но даже тогда я видел в ней большее.

Как велико чувство? Где начинается страдание и где кончается? Кое-как мы справляемся с ролью, втянутые в общую карусель, с которой и совершаем предназначенный нам круг. Я уже говорил: нашими решениями правит не логика – эмоции. Наделенные разумом, мы поступаем вопреки ему. Задним числом просто рассуждать о минувшем. Если тогда мне явился небесный свет, почему же он не стал противовесом рационализму Ника? Но моя натурщица была из плоти и крови. Звали ее Беатрис Айфор; кроме неземного выражения лица и нимба святости она обладала еще и коленками, иной раз обтянутыми шелком, а юные бутоны, когда она вздыхала, приподымали ей блузку. Она принадлежала к тем немногим Девчонкам, которые не знают периода неуклюжести, не бывают гадкими утятами, отличаясь от своих сестер особой гибкостью и плавностью движений. Зато их ровесницы – сплошное противоречие. Их ангельски нежные, девственные лица напоминают о Благовещении. Но приглядитесь к их походке: ступают они напряженно, словно балансируя на канате, провоцируя – если воспользоваться термином моего преподобного опекуна – Дурные Помыслы.

Поделиться с друзьями: