Своя судьба
Шрифт:
— Ногу ушибла, — сказала она, глядя на меня рассеянно, — даже чулок порвался. Теперь будет дырочка, и всем заметно. Нет ли у вас иголки с ниткой?
Я развел руками. Она подняла и положила мне на колени прелестную узкую ногу в черном чулке. Пятка была разорвана, и повыше, на лодыжке, тоже белело пятнышко. Я почувствовал странное волнение, не похожее ни на что, испытанное мною раньше; испуга в нем было больше, чем сладости. Смутившись и не глядя на черную гостью, преспокойно лежавшую у меня на коленях, я нагнулся в кусты черники и стал ртом откусывать ягоды.
— Знаете что? — сказала Маро, любуясь на свою ногу и тихонько двигая большим пальцем. —
— Уберите ваши конечности! — проворчал я сердито и стряхнул с себя ее ножку. Маро сунула ногу в туфлю и замазала дырочку черникой, не обращая на меня больше никакого внимания. Она насвистывала песенку, песенку Хансена. В волосах ее, качаясь, сидела молочно-белая бабочка с голубыми крапинами на крыльях. Когда ветер взметнул ее кудрями, бабочка вспорхнула и, покружившись, села мне на грудь. От нее сладко пахло цветочной пыльцой, а брюшко ее было мохнато, как локон; и пушистость и аромат казались занесенными на мою тужурку с кудрявой головы Маро. Потом мы встали и вернулись на лужайку, где шашлык уже снимался с вертела деревянными щипчиками, а провизия была вынута из корзин. Хозяйничала Дальская.
Писатель Черепенников следил за снятием шашлыка с грустно-скучающим видом. Потом он обвел нас глазами и кашлянул, — привычка человека, произносившего тосты. Мы перестали разговаривать, и он качал, слегка картавя:
— Представьте себе картину или стихотворение, где мы с вами были бы воспеты! Тяжелый зной полдня, потухающий костер, черкес, снимающий барана с вертела, и мы вокруг, — оживленные и унылые лица! И эта барышня в костюме пажа, и молодой ефрейтор около нее с ревнивым лицом любовника! Боже мой, как все это показалось бы занимательно и как завидовали бы мы, зрители, этому недоступному для нас миру! А сейчас… друзья мои, разве не скучно нам? И, во всяком случае, обыкновенно.
— Когда я была маленькая, — отозвалась Маро, — я всегда рисовала картину, а на картине еще картину, а на той картине еще картину, и так до тех пор, пока на картине помещалась одна точка. И воображала, что это очень занимательно; и особенно, — чем все это кончится?
— Ах, я понимаю вас! — перебила ее Дальская, глядя на Черепенннкова загоревшимся взором. — Смотреть на себя со стороны! Один раз я участвовала в кинематографической ленте и совсем, совсем холодно играла, чтоб отделаться. Но представьте, какое я получила наслаждение, когда увидела себя на экране. И я, и будто не я! Таинственно и восхитительно.
— Так возьмите же зеркало и кушайте шашлык перед зеркалом, для возбуждения аппетита! — сказал я шутливо, не особенно довольный «ефрейтором с лицом любовника». Странное чувство держало меня возле Маро. И сейчас мы переглянулись и расхохотались. Этот смех словно отделил нас от общества.
— Зеркала! — сказала Маро. — Отраженный мир! Это совсем как пьеса, сочиненная Павлом Петровичем.
Ястребцов бросил на нее быстрый взгляд и приложил палец к губам. Но с меня было довольно. Волнение, вызванное близостью Маро в ее костюме мальчика, возбуждение этого дня и солнечная прелесть гор — все мгновенно слетело с меня. Я встал, как бы не расслышав Маро, потянулся за тарелкой и молча
принялся есть. Мысли мои были заняты «отраженным миром». Что за пьеса на такую тему? Я не понимал опасности, но чуял ее и решил немедленно по приезде переговорить обо всем с Фёрстером.Пикник кончился, как и все пикники, усталостью и небольшой дозой взаимного недовольства. Дальская, разнервничавшись, сделала замечание Маро за неприличие ее костюма Черепенников утверждал, что все и вся ему надоело, а горы раздражают его глазную сетчатку. Барышня-морфинистка повисла на Ястребцове с таким видом, будто он должен защитить ее от нас. Да и я раздражился на отсутствие мыла и на свои пахнувшие бараниной пальцы. Одни только лошади выказали решительное удовольствие, когда их погнали обратно, и побежали по шоссе с веселым похрапыванием.
Было уже темно; Варвара Ильинишна ждала нашего возвращения на садовой скамеечке и тотчас же велела Маро переодеться. Но девушка с самым решительным видом поцеловала мать в кончик носа и объявила, что будет ходить так «всю свою жизнь». После чего она покрутила пальцем около верхней губки и направилась за мной во флигель.
— Сергей Иванович, — лениво начала она, развалившись на моем диване и скрестив ножки, — не правда ли, как ужасно хорошо жить? Сегодня такой день, точно канун праздника. Я кануны больших праздников люблю.
Она поболтала туфлей в воздухе и запустила пальцы в волосы. Кудри ее свисали низко на брови, рот полуоткрылся, а глаза были устремлены на свет. Я глядел на нее из-за дверей моей спальни, куда ушел переодеваться. Она помолчала и вдруг, вздохнув, опустила ресницы.
— И отчего только вы не девочка, а я не мальчик! Сергей Иванович, мне идет мужской костюм?
— Очень… Вы совсем Розалинда! Помните?
All the pictures fairest lined Are but black to Rosalind. [12]12
Все самые прекрасные картины только черны перед Розалиндой (Шекспир).
— Вот видите, а мама сердится. Как уверенно себя чувствуешь не в своем костюме. И храбро! Я думаю, стоит любого трусишку переодеть в чужое платье, и он обнаглеет. Это мое открытие.
— Очень старое открытие. Но, Марья Карловна, — сказал я, выходя из спальни и садясь рядом с ней на диван, — вы давеча говорили об отраженном мире. Можно спросить, что это за штука?
— Отраженный мир? Да мы все отражены в тысяче зеркал. Разве пространство и время не зеркала? Весь видимый мир симметричен, а симметрия и есть отражение. Павел Петрович говорит, что симметрия есть даже в мировом процессе и в наших мыслях. Кто-то создал одну точку, и она отразилась, и отражение ее отразилось еще раз, и так оно пошло гулять по миру до этих самых пор.
— Ну, а еще что говорит Павел Петрович? — осторожно спросил я. Маро бросила на меня быстрый взгляд и обхватила колени руками.
— Еще что? А вы мне что за это подарите, если я скажу?
— Снимок подарю с… с глетчером.
— Ладно. Еще он говорит, что души наши тоскуют по первой своей, неотраженной, сущности. И, тоскуя, снова отражаются — в снах. А потому наши сны, отражения отражений, ближе к нашему первоначальному существованию, чем мы сами, — все равно как промокательная бумага в зеркале.