Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

d) Это ведет нас еще дальше. В высказываниях о скрывающемся Боге и о tremenda majestas очевидным образом повторяются лишь те моменты нуминозного, о которых мы говорили в начале 4-ой главы, в особенности о tremendum, вытесняющем другие моменты нуминозного. Как обстоят дела у Лютера с fascinans? Не исчезает ли этот момент, не замещается ли он простыми рациональными предикатами, вроде любви и того, что заслуживает доверия, которому соответствует душевный настрой веры как доверия? Он, безусловно, не исчезает. Fascinans так вплетается в эти предикаты, что звучит и разносится в них и через них. Это ощутимо в чуть ли не дионисийском блаженстве лютеровского переживания Бога:

Христиане — блаженный народ, они могут радоваться всем сердцем, хвалиться и кичиться, танцевать и подпрыгивать. То, что мы упорно гордимся нашим Богом и радуемся, нравится Господу и смягчает наши сердца. Ведь этот дар не может не возжечь в нашем сердце такие огонь и свет, что нам и следует не переставая танцевать и прыгать.

Кто способен это вполне оценить, кому дано это выразить! Разве это выскажешь словами, разве это постигнешь.

Если ты воистину чувствуешь это сердцем, то с тобой происходит нечто столь великое, что ты скорее умолкнешь, чем станешь о том говорить.

Следует учесть сказанное выше о переплетении

иррационального с рациональном (гл. 11), что придает рациональным высказываниям более глубокий смысл. Подобно тому, как приводящее в трепет numen вплетается в Бога справедливости и праведного суда, так и приводящее в состояние блаженства сплетается с Богом, «совпадающим с чистым благом».

е) Однако нуминозный момент входит в вероучение Лютера в целом, а именно там, где можно говорить о мистическом. Связь Лютера с мистикой нельзя замолчать. Правда, на место «познания» и «божественной любви» у него все сильнее ставится «вера», а это означает существенное качественное изменение религиозной позиции в сравнении с мистикой. Но при всех переменах очевидно и то, что вера Лютера имеет ряд родственных мистическому черт, и тем самым она отличается от рациональной определенности и умеренности fides в его школьной доктрине. Подобно «познанию» и «любви», вера остается для Лютера с начала и до конца отношением с mirum ас mysterium и в то же самое время таинственной духовной способностью adhaesio Dei, которая единит людей с Богом. Но само такое единение является печатью мистического. Когда Лютер говорит, что вера помещает человека «в один пирог» с Богом или ведет к принятию в себя Христа sicut annulus gemmam, то мы имеем дело с образами — во всяком случае, роль образов тут не больше, чем у Таулера, говорящего то же самое о любви. Вера для Лютера также не исчерпывается рациональными понятиями — иначе были бы не нужны и такие «образы». Вера для него есть сокровенное средоточие души, которое мистики называли основой души и в котором происходило единение. Одновременно она является пневматической способностью познания, мистическим априори в человеческом духе, посредством которого воспринимается и распознается сверхчувственная истина. В этом отношении вера равнозначна spiritus sanctus in corde [100] . Далее вера выступает как «деятельная, могучая, творящая воля» в нас самих, а ее воздействие ближе всего к enthoysiazesthai. Она перенимает как раз все те функции enthoysiastai, которые приписывались pneuma Павлом. Ибо вера есть то, что «внутренне нас переменяет и рождает заново». В этом отношении она равнозначна amor mysticus, несмотря на все различия во внутреннем настрое души. В достигаемом ею блаженстве certitudo salutis, в сыновней вере Лютера в приглушенном виде возвращается чувство сыновства Павла — нечто большее, чем просто утешение души, упокоение совести или чувство безопасности. Все позднейшие mystici от Иоанна Арндта до Шпенера и Арнольда всегда ощущали родственность им этих сторон лютеровской fides, а потому заботливо собирали соответствующие места из сочинений «блаженного Лютера», дабы уберечься от нападок со стороны рационализированного доктринального лютеранства.

100

Об этом тождестве «духа» и «веры» у Лютера см.: Otto R. Die Anschauungen vom heil. Geiste bei Luther. Выборочно эта статья вошла в SU: «Luthers Psychologie der Heilserfahrung» (S. 44 ff).

3. Вопреки рационализации доктрины, иррациональные моменты продолжали жить в западной мистике, будь она католической или протестантской. В этой мистике — как, впрочем, в христианской мистике вообще — легко распознаются указанные выше моменты иррационального. В первую очередь, моменты mysreiosum, fascinans, majestas, тогда как момент tremendum отступал и приглушался.

Но далее в такой приглушенной форме момент tremendum никогда целиком не исчезал из христианской мистики. Он жив в caligo, в altum silentium, в бездне, ночи, в пустыне божества, в которую должна погрузиться душа, в муках покинутости, в тоске и сухости душевной, которую она должна пройти, в страхе и трепете от потери себя самого и отстраненности в annihilatio, в infernum temporale.

Как говорит Сузо:

В сем непостижимом сокровенном сверхбожественном где («сверхсубстанциальиой высоте божественного величия») пребывает некая ощутимая всеми чистыми духами играющая безосновность. Так и входит (душа) в сокрытую несказуемость и в чудесную отрешенность. Тут безосновная глубинная основа всех творений… тут умирает дух — всеживущий в чудесах божества. [101]

Он может иной раз молиться так:

101

Die deutschen Schriften, hrsg. v. Denifle. S. 289 ff.

О горе, Твой гневный лик столь яростен. Твоя невольная удаленность столь невыносима. Горе мне! А враждебные слова твои столь огненны, что проедают мне сердце и душу. [102]

Эта тональность была хорошо знакома и позднейшим мистикам. Как писал Иоанн Креста:

Ибо сие божественное созерцание силою овладевает душой, дабы ее обуздать, и в слабости своей она ощущает такую боль, будто ее покидают все силы и всякое дыхание, отчего несказанно страдают чувство и дух, словно они несут на себе безмерный и мрачный груз и исполнены страха смертного, а потому душа готова даже смерть принять как облегчение и высвобождение. [103]

102

Ibid. S.353.

103

Joannes a Cruce. Aufsteigung des Berges Carmel (deutsch von Modestus, 1671). S. 461.

И далее:

Четвертого рода боль… вызывается в душе… величием и великолепием Господа. [104]

И наконец:

А потому Он так их уничтожает и сокрушает, погружает в столь глубокую бездну, что они ощущают себя расплавленными и в убогости своей уничтоженными прежестокой смертью духовной. И чувствуют себя так, словно разорваны дичайшим зверьем и перевариваются где-то в темном его желудке. [105]

104

Ibid. S. 465.

105

Ibid. S. 422.

В

высшей степени живым было иррационально-страшное и даже демоническое в мистике Якоба Бёме. Пусть он во многом перенимал темы прежней мистики, но от нее отличались и его спекуляция, и его теософия. С их помощью он желал уловить и постичь самого Бога, а из него и мир. Того же хотел Экхарт, и для Бёме исходным пунктом умозрения выступает та же бездна, нечто сверхразумное и несказуемое. Но для него они предстают не столько как бытие и высший смысл, сколько как стремление и воля; не столько как благо и высшее добро, сколько иррациональное безразличие и тождество добра и зла, в котором нужно отыскать возможности их обоих, как добра, так и зла. А тем самым он желает найти и двоякий образ божества — блага и любви, с одной стороны, гнева и ярости, с другой [106] . Здесь забавны аналогии и конструкции, посредством которых был написан физико-химический роман о Боге, но подлинное значение имеют лежащие за ними религиозные чувства, данные в своеобразном созерцании нуминозного, которое родственно лютеровскому. Иррациональная «жизненность» и majestas тут также улавливаются и осмысливаются как «воля» и как tremendum. Причем эта воля здесь понимается, по сути дела, независимо от понятий нравственного величия или справедливости: она еще неопределенна с точки зрения доброго или злого деяния. Скорее, речь идет о «яростности» и «огненном гневе», причем неизвестно, на что он направлен. Это гнев в себе, некая природная данность, которая превратилась бы в сущую бессмыслицу, если всерьез брать ее в смысле некой понятийно уловленной гневливости. Сразу заметно, что речь тут идет попросту об иррациональном моменте tremendum, а «гнев», «огонь», «ярость» представляют собой только идеограммы [107] . Если принять подобную идеограмму за настоящее понятие, то мы получим миф или антропоморфизм в духе Лактанция. Если же с помощью таких понятий начинается спекуляция, то выходит ложная наука теософии, как это было у Бёме и многих других. Ведь печатью всякой теософии является именно то, что путает выражающие лишь чувства аналогии с рациональными понятиями, а затем систематизирует полученное таким образом и получается монстр науки о Боге. А она равно чудовищна, идет ли речь о терминах схоластики в случае Экхарта, алхимических субстанциях и микстурах Парацельса или Бёме, о категориях анимистической логики у Гегеля или об индийском пустословии г-жи Безант. Бёме значим для истории религии не из-за своей теософии, но потому, что за ней скрывается живое чувство нуминозного. Именно оно ценно, и в этом смысле он является наследником Лютера, который просто затерялся в его школе.

106

Из «ярости» для него «проистек» Люцифер, в котором актуализировалась потенция ко злу. Можно сказать, что он и есть гипостазированная «ярость» (orge), в которой mysterium tremendum обособляется и доходит до mysterium horrendum. Корни такого понимания, по крайней мере, коренятся в Библии и древней церкви. Искупление, apolytrosis восходят одновременно к божественному гневу и к Сатане. Для страха Сатаны, для bathea toy satana (Откр. 2, 24), для mysterion tes anomias (2. Фесе. 2, 7) недостаточно рационализма мифа о «падшем ангеле». Скорее, сам этот страх по-своему нуминозен, и его предмет можно было бы обозначить как негативно-нуминозное.

107

Это чувствовал ученик Бёме, Дж. Пордедж, когда писал в «Божественной и истинной метафизике» (1, 166): «Потому я надеюсь, что вы не станете на меня серчать, когда в дальнейшем обнаружите, что я приписываю Богу… жесткость, жестокость, пламя гнева и тому подобное. Ведь и Якоб Бёме не мог иными словами выразить свое высокое восприятие божественного. А потому вам следует воспринимать все подобные обороты речи по поводу высокого божественного разума, удаляя из них все несовершенство».

4. Связано это с тем, что эта школа перестала воздавать должное нуминозному в христианском понятии Бога. Святость и «гнев Божий» тут стали односторонне морализироваться. Уже у Иоанна Герхардта возобновляется учение об apatheia. Школа все больше лишала культ подлинных созерцательных, специфически «благоговейных» моментов. Принадлежащее понятию и доктрине, идеал «учения» стали перевешивать несказуемое и живое лишь в чувстве, т. е. не передаваемое посредством учения. Церковь превратилась в школу, а потому ее послания доходили до души «через узкую щель рассудка», как это однажды сказал Тирелл.

Задачей христианского культа, христианской вести, христианского вероучения является тогда упрочение рационального в христианской идее Бога, поставив его на фундамент ее иррациональных моментов, чтобы так сохранять ему его глубину.

Глава пятнадцатая. Развитие

Глубина не должна вести к замутненности или к умалению христианской идеи Бога. Ибо без рационального, в частности без этического момента, священное не было бы святым христианства. Само звучание слова «святое» — в том виде, как оно встречается в Новом Завете и упрочилось для нашего чувства языка, — уже не есть нуминозное вообще, даже не просто высшая его ступень. Оно пронизано и насыщено рациональной целесообразностью личностного и нравственного. Поэтому выражение «священное» в дальнейшем будет применяться нами с учетом этой связи. Мы еще раз проговариваем это, чтобы лучше понять ход исторического развития.

То, что поначалу улавливается первобытным религиозным чувством как «демонический ужас», то, что в нем далее развивается, возвышается и облагораживается, еще не есть нечто рациональное или этическое, но именно иррациональное. Его переживание связано с описанными выше особыми психическими реакциями. Опыт этого момента самобытен, он проходит путь собственного развития и независим от начавшегося на ранних ступенях процесса рационализации и этизации нуминозного [108] . Проходя через ряд ступеней, «демонический ужас» восходит на уровни «страха богов», а затем и «страха Божия». Daimonion становится theion, боязнь — благоговением. Разбросанные и спутанные чувства делаются religio. Ужас становится священным трепетом. Относительные чувства зависимости и блаженства в связи с numen превращаются в абсолютные. Ложные аналогии и ассоциации отделяются и отсекаются. Numen отныне Бог и божество. К нему теперь относятся предикаты qadosch, sane tus, hagios в первом и в прямом смысле слова, означающем нуминозное как таковое, абсолютно нуминозное. Проходящее поначалу исключительно в области иррационального развитие есть первый важнейший момент, исследование которого является задачей истории религии и религиоведения вообще.

108

Такие ступени в рамках самого нуминозного уже встречались нам, когда речь шла, например, о моменте mysterium — ими были mirum, paradoxon и антиномия.

Поделиться с друзьями: