Священный дар
Шрифт:
Позже, рассказывая об этом Гречу, он ужаснулся обыденности их поведения. Он ожидал чего угодно, но не этого преспокойного чаепития. Достоверность воспоминаний всегда подтверждают нелепые, казалось бы, немыслимые подробности.
Рылеев встал из-за стола, вывел Булгарина в переднюю.
— Тебе здесь не место. Ты будешь жив, ступай домой.
Несколько недель тому назад, разозленный холуйством булгаринской «Северной пчелы», Рылеев в этой же квартире крикнул ему: «Когда случится революция, мы тебе на „Северной пчеле“ голову отрубим». Вспоминались ли им сейчас эти слова?
Через несколько месяцев не Булгарин, а Рылеев будет казнен.
«Ты будешь жив, ступай домой.» Он остался жив. Он пошел домой. В своих воспоминаниях он старался
Дверь захлопнулась. Он вышел на набережную. Громада Исаакия, недостроенного, в лесах, чернела впереди, нависая немыслимой своей высотой над двухэтажными домишками.
Захлопнулась дверь в прошлое. Он остался наедине с быстро растущим страхом.
Через несколько часов по требованию полиции он подробно и точно описал приметы разыскиваемого Кюхельбекера.
История русской реакции богата и поучительна. У нее были свои традиции, опыт, теории, свои герои со времен Малюты Скуратова и вплоть до Каткова, до Победоносцева.
Граф Федор Ростопчин — яростный защитник рабства. Или Аракчеев, этот ефрейтор, мечтавший превратить Россию в огромную казарму. Или иезуит Жозеф де Местр, один из фанатичных апостолов реакции, оракул петербургских салонов, «Вольтер наизнанку», как его называли. Невежество было его культом. Он воспевал палача как представителя божественного правосудия на земле. Он пламенно клеймил все университеты и лицеи, которые «угрожают России ужасным злом».
«Наука, — писал он в своих страстных памфлетах, — постоянно подвергает государство опасности, постоянно стремясь доставить государственные должности людям ничтожным, без имени и богатства…»
Это сегодня их высказывания кажутся дикими. Для своего времени они были серьезными противниками революции и прогресса. Любыми заклинаниями они пытались остановить Россию, ослабить ее духовную мощь.
У каждого были свои проекты. Каразин, например, доказывал Александру I необходимость образования для крепостных — разумеется, не для развития их, а для «воспитания в них чувства пассивности и рабской зависимости». Каразин не просто душитель-крепостник. Харьковский помещик Каразин был человек образованный, мало того — ученый. Он разрабатывает оригинальный проект использования атмосферного электричества. И в это же время он пишет другой всеобъемлющий проект — по учреждению системы доносов, искоренения вольнодумства, укрепления монархии.
Что только не делалось, чтобы задержать просвещение, русскую науку!
Тот же де Местр главные свои усилия обращает против естествознания: «Библии совершенно достаточно, чтобы знать, каким образом произошла Вселенная». Правительство должно «стеснять науку разными способами, а именно: 1) не объявляя ее необходимой вообще, ни для каких должностей гражданских или военных; 2) требуя только познаний, существенно необходимых для известных должностей, например математики для инженеров и т. п.; 3) уничтожая всякое публичное преподавание сведений… как, например, история, география, метафизика, мораль, политика и проч.; 4) никоим образом не оказывая покровительства распространению знаний в низших слоях народа и даже стесняя (не надо только, чтобы это было заметно) всякое предприятие этого рода…»
В 1819 году в Казанский университет приехал для ревизии Магницкий, рыхлый, бледный молодой чиновник с лицом старой девы. Начал он с того, что выбросил из библиотеки Вольтера, затем приказал сжечь все остальные вольнодумные сочинения, а затем вообще потребовал у начальства публично разрушить университет. Его не отозвали, не посадили в сумасшедший дом. Нисколько. Магницкого назначили попечителем Казанского университета. И там он принялся учинять свои знаменитые реформы.
Собственноручно он пишет для преподавателей строжайшие инструкции: «Профессор физики обязан во все продолжение курса своего указывать на премудрость Божию и ограниченность наших чувств и орудий для познания окружающих нас чудес». «Профессор истории Российской покажет, что отечество наше в истинном просвещении упредило многие современные государства.» Преподаватель политических наук должен «прежде всего внушать студентам чувства покорности и повиновения»…Инструкции и принципы Магницкого быстро распространились и на другие университеты. Рунич, попечитель Петербургского университета, устраивает суд над профессорами, изгоняет таких замечательных ученых, как Арсеньев, Герман, обвиняя их в безбожии и революционности. Реакционеры воспряли и стали увольнять лучших профессоров университетов Москвы, Харькова, Дерпта.
Происходит это в двадцатые годы XIX века, в годы бурного расцвета физики. В Европе публикуются замечательные работы Араго, Дэви, Ампера, Карно, Ламарка. Закладываются основы новой биологии, термодинамики, электрофизики, химии. Да и в России, тут же на берегу Невы, идут знаменитые работы по электрофизике Василия Петрова, Власова, затем Шиллинга, в Дерпте — Паррота, позже Якоби, Ленца.
Как могла среди этих воплей, угроз, преследований существовать русская наука, не только существовать, но и добиваться результатов мирового класса, даже первенствовать в некоторых областях? Мы все же недооцениваем силы отечественной науки, мы часто судим о ее достижениях, не задумываясь об условиях, в которых работали ученые. Мы лишь сопоставляем по датам с тем, что происходило на Западе. Но стоит представить себе, что стало бы с Лондонским Королевским обществом, если б там хозяйничали руничи, магницкие, шишковы, уваровы.
Дайте Василию Петрову такую лабораторию, как у Г. Дэви, такие средства, научную среду, пусть он встретится с Ампером, Араго, обсудит, проверит, тогда б гений его действительно мог развернуться, создать куда больше, тогда и можно было бы сравнивать…
Идеи реакции развивались.
Через несколько лет после инструкции Магницкого указания зазвучали иначе. Историкам следовало сопоставлять уже не с Западом, а с прошлым:
«Прошедшее России удивительно, ее настоящее более чем великолепно, что же касается ее будущего, то оно выше всего, что только может представить себе самое смелое воображение…» Слова эти принадлежат Бенкендорфу.
На смену выступают новые герои реакции, и среди них Фаддей Булгарин.
…Его не трогали, арестовывали остальных, ему оставалось лишь бояться. Страх разъедал его. Милорадович, петербургский генерал-губернатор, которому Булгарин писал всевозможные записки о цензуре и укреплении власти, был убит декабристами 14 декабря 1825 года, и некому было заступиться, подтвердить благонамеренность.
«Тон общества менялся наглазно, — вспоминал Герцен, — быстрое нравственное падение служило печальным доказательством, как мало развито было между русскими аристократами чувство личного достоинства. Никто (кроме женщин) не смел показать участия, произнести теплого слова о родных, о друзьях, которым еще вчера жали руку, но которые за ночь были взяты. Напротив, являлись дикие фанатики рабства: одни из подлости, а другие хуже — бескорыстно.»
У Булгарина началось со страха, затем пришла подлость, корысть, а затем и бескорыстие, бескорыстная подлость. Он подает проект за проектом. Поскольку общественное мнение уничтожить невозможно, правительство должно им управлять, доказывает он, и лучше всего это делать посредством книгопечатания. Но как? Булгарин разделяет читающих на несколько групп и для каждой группы разрабатывает свои средства воздействия.
Увы, писателей, готовых писать на заданную царем тему, мало, поэтому их следует не раздражать, а привлекать «ласковым обхождением и снятием запрещения писать о безделицах, например о театре и т. п.»