Святая Русь (Книга 3, часть 7)
Шрифт:
Содрав с плеч зипун и толкнув дверь, он ввалился в горницу. Маша лежала исхудалая, плоская, не видная под одеялом, с блестящим птичьим взглядом, устремленным куда-то вдаль и сквозь. Трудно узнала Ивана, узнав - заплакала. Снова ухватила его за холодные ладони, прижала к своей груди, заговорила торопливо, мешаясь в словах:
– Хотела всю жисть... как матушка твоя, опорой тебе, и вот... Не хватило сил... Болела, за то ты меня и не любил... А я все одно надеялась, так ждала из Орды! Не судьба нам, видно...
Он пытался ей возражать, бормотал что-то, сдерживая бегущие слезы. Она качала
– Поцелуй меня!
– Прошептала после: - Маленького токмо не обидь! Коли... мачеху... жалимую, добрую к детям! Мама поможет!
Она замолчала, хрипло дыша. Потом заговорила снова:
– Думала, как дева Феврония, и умрем вместе, а - не довелось! Не забывай меня, Иван, и другую полюбишь коли - все одно не забывай!
– И с горькой складкой рта домолвила словами песни: - "Если лучше меня найдешь позабудешь, если хуже меня найдешь - воспомянешь..."
Он держал ее за руки, кивал молча, чувствуя в груди жгучую, рвущую боль. Дева Феврония! Только тут понял, почуял вдруг, как дорога, как неотрывна от сердца, пусть некрасивая, болящая, всякая! Тяжелые мужские слезы капали на постель. А она говорила, говорила, повторяя одно и то же, вдруг замолкла, пристально глядя вдаль, выговорила ясно:
– Там, в высях горних, на зеленом лугу, встретимся с тобой. И уже никогда, никогда не расстанемся! Верно, Иван? Только ты меня не забывай никогда, не забывай, слышишь?
Маша начала метаться, путать слова. Мать и приглашенная знахарка подступили к постели. Мать отвела Ивана, строго сказала:
– Сейчас менять будем исподнее, тебе не надо глядеть!
– Подала ему чару горячего меду.
– Выпей! И повались, не спал, поди, вовсе. Глаза провалились совсем! Не боись! Поди, коли что - разбужу.
Сколь он спал - не помнил. Почуял только, что мать тихонько трясет его за плечо:
– Встань, пробудись!
Он, чумной со сна, еще не понимая ничего, поднял голову. В горнице полюднело, на лавке сидел священник.
– Пробудись, - говорила государыня-мать.
– Поди простись с нею, уже и пособоровали! Отходит!
У Маши, пока он спал, вовсе заострилось лицо. Глубокие тени легли вокруг глаз; глядела она мутно, никого почти не узнавая. Поднесли маленького: сморщенный комочек плоти, замотанный в свивальник, с первого дня жизни остающийся без материнской обороны в суровой и многотрудной жизни. Подошел на тонких ножках Ванята, немо и боязливо прикоснулся губами к материнской щеке.
– Иван?
– позвала умирающая.
– Не вижу уже ничего, ты тут, Иван?
Он взял ее за руки, прижался мохнатой щекой к дорогому лицу. Она сделала движение пальцами - огладить его, не смогла поднять руку, только "Не забывай!" прошептала.
Он так и сидел, наклонившись над нею, щека к щеке, сжимая ее птичьи, тонкие, холодеющие персты в своих дланях. Вот по всему Машиному телу прошел трепет. Она выгнулась, до боли сжала его руку, еще что-то пыталась сказать, кажется, опять просила не забывать ее, и медленно начала холодеть. Он уронил ее увядшие, потерявшие силу и тепло пальцы, осторожно и крепко поцеловал в уста.
– Уснула?
– спросила Наталья, жаждая ошибиться.
–
Умерла, - ответил, помедлив, Иван. Сам сложил ей руки на груди и прикрыл глаза, на которые мать тотчас положила, чтобы не открывались, два медных алтына.Пока батюшка читал отходную, Иван сидел выпрямившись, полузакрывши веки, чуя, как рушит внутри него какая-то огромная сыпучая гора и так же быстро и страшно нарастает одиночество. Он с трудом повернул голову, вопросил:
– Сына-то как хотела назвать?
– Сергием!
– готовно подсказала мать.
– В честь радонежского игумена!
Он молча кивнул, не в силах еще по-годному подумать о новом сыне. Немо дал себя отвести посторонь, ибо не мужское дело глядеть, как обмывают и одевают покойницу.
– Мама, - спросил, - я очень виноват перед ней?
– Не гневи Господа!
– ответила мать строго.
– И жисть, и смерть - в руце Его!
На похороны и поминки собрались все. Приехали Тормасовы, прибыла из Коломны Любава с зятем. Из деревни прискакали Лутоня с Мотей и четырьмя детьми, которые тотчас затеяли тихую возню с Ванятой и Алешей Тормасовым, совали им деревенские гостинцы, а Ваняте подарили вырезанного Лутоней деревянного коня.
А после поминок, на которых говорилось преимущественно о ссоре великого князя с Владимиром Андреичем (ратной беды не произошло, и теперь все жалели засевшего у себя в Серпухове московского воеводу; поминали его многочисленные одоления на враги, и битву на Дону, и разгром Тохтамышевой рати, жалели, баяли даже о сугубой, излишней, по мнению многих, строгости князя Дмитрия, но никто не предлагал уже Владимира Андреича в великие князья, молча были согласны с давним решением митрополита Алексия), после поминок, когда прибирали со столов, раскрасневшаяся Мотя предложила забрать к себе маленького Иванушку:
– Пущай погостит, попьет молочка парного!
– И такая была в ее словах отзывная доброта, такое желание помочь, что Иван опять едва не расплакался.
– Мы и маленького возьмем! Ужо выкормим! Каки тута у вас на Москве кормилицы!
Наталья, у которой запершило в горле, справясь с собой, возразила:
– Малого не отдам. Не ровен час... Пущай у меня на глазах! А Ванята хоть и погостит на деревне, все не так сиро будет ему!
Иван только молча, кивком подтвердил решение матери. Так было лучше для всех. И опять ему глянуло в душу: какая это великая сила - участие родичей друг в друге! Не на этом ли глубинном основании семейных связей и взаимных помощей высятся и все прочие многосложные устроения людские, вплоть до государств, раскинутых на тыщи поприщ пути? И не с развала ли семьи начинает и всякое иное падение?
Ванятку увезли в деревню. В доме стало тихо. Иван готовился ехать собирать зимний корм. Близились Святки, и уже становило ясно, что войны между братьями не будет. Тем паче что в дело вмешался сам Сергий Радонежский, вскоре явившийся на Москве, а в Серпухове об утишении страстей деятельно хлопотал его ученик игумен Афанасий.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
О том, что в феврале этого года на патриарший престол в Константинополе взошел Антоний, друг и покровитель Киприана, Федор Симоновский узнал в первой половине марта.