Святая Русь. Книга 3
Шрифт:
— А Иван-то Федоров твой ныне на Москве, на княжом двори служит!
Высказала и замолкла вновь. Только уже накормив (у Васьки начинали слипаться глаза) и провожая в боковушку, к ночлегу, домолвила:
— И Лутоня тебя сожидает который год! Жонка добрая у ево, жалимая, и детки уже большенькие стали. А ты, значит, Василий, еговый брат старшой!
Высказала твердо, и не успел Васька удивить по-настоящему, почто боярыня уведала имя его брата, добавила:
— А я Наталья Никитишна, Иванова матерь! И деревня ета наша, Островое. Я ведь тебя, почитай, сразу признала, когда привели, сердцем почуяла, что свой! Вот тебе постель, вот рядно, укройсе! Тута тепло, не замерзнешь, спи!
Васька трепетно схватил Иванову матку
— Спи! — примолвила она, легко огладив его по волосам, как маленького, и вышла, прикрывши дверь.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ
Наталья Никитишна повезла Ваську в Москву сама.
— Ты тамо, в Орде, и русскую молвь позабыл, иное слово высказываешь как татарин! Примут за соглядатая ханского, опять насидишься в затворе, не пущу одного! Вот управлю с хлебом, поедешь со мной! — по-хозяйски сказала, твердо.
Васька два дня отъедался и отсыпался, потом сами руки потребовали работы. Взялся чинить упряжь, мял мокрые кожи, готовил сыромять. Увлекся до того, что жаль стало и оставлять работу недоделанной. Но Наталья, как твердо задержала Ваську у себя, так твердо и оторвала от трудов праведных:
— Время! Есь у нас кожемяков-то! Довершат!
И вот они едут, и мокрые, рыжие, желто-золотые и ржавые рощи провожают их и дышат отвычною влагой, терпким духом осени. В низинах наносит грибною сыростью, на взгорьях холодный, тоскливо-радостный ветер остужает разгоряченное лицо, и не понять, то ли мелкая морось, то ли слезы так увлажнили щеки, что надобно отирать рукавом.
Москва показалась в отдалении бурым нагромождением рубленых клетей, крыш, с белеющими меж них пятнами церквей, окаймленная серо-белою каменною стеною, зубчато окружившею Боровицкий холм. Когда подъезжали, бросились в очи цветные прапоры костров и боярских хором, кружево деревянной рези на подзорах, «и стаи галок на крестах», как много веков спустя напишет русский стихотворец.
Васька ехал верхом рядом с колыхающимся возком Натальи Никитишны, озирал открывающуюся ему, растущую по мере приближения красоту, мучительно гадая: как его встретят? Ибо пока у человека нет на родной стороне своего дома, своего угла, своей родни-природы, что и накормят, и обогреют, и пригласят к теплому очагу, до той поры и родина — только звук, только тоска сердечная, только бестелесный образ, с которым путник кочует по странам чужим…
Иван явился к вечеру, когда Васька сидел, после бани, в горнице ихнего терема в Занеглименье, в одной рубахе на голое тело, хлебая мясную уху. Отроки во все глаза смотрели на чудного дядю, что всю жизнь пробыл в Орде, а тут возвернулся домой. Серега уже крутился у колен гостя, а Ванята выспрашивал с уважительным восхищением:
— А ты самого Темерь-Аксака видел?
Васька усмехнул настырному любопытству отрока. Как объяснить, что он об этом там, в Хорезме, и не мечтал вовсе, что нужнее всего был ему глоток воды да лишний кусок черствой лепешки.
— Видел один раз, в бою на Тереке.
— А какой он, страшный?
— Далеко было, не видать! Мы ить и доскакать не успели… Погодь, никак твой батька пришел!
Вылезая из-за стола, едва не перевернул деревянную мису с варевом. Обнялись, замерли оба, смежив увлажненные очи.
— Насовсем? — вопросил Иван.
— Насовсем!
Сели за стол.
— Лутоня как?
— Сожидает! Который год сожидает тебя! — И, не давая Ваське вымолвить слова, Иван договорил: — Погодь! Покажу тебя кое-кому из бояр! Тут колгота у нас, о Витовте. Кто и о сю пору не верит его договору с Тохтамышем!
Спать оба отправились на сеновал и проговорили едва не до первых петухов, сказывая друг другу многолетние новости, все возвращаясь и возвращаясь к тому известию, с которым Васька приехал на Русь.
— Не
пойму я ево, Витовта! — говорил Иван. — Ну на што ему Москва? Мало, што ль, уже захватил чужого добра? А не захочем под литовской волей ходить, тогда как? А мы ведь не захочем того! Опять кровь? На силе ничо долго не выстоит! Только то ведь и крепко, что связано любовью, по слову Христа! Штобы сами хотели! А без любви, на насилии да на воровстве ничего путного не создашь!Васька вновь рассказывает Ивану о купцах, что едва не продали его снова в Орду:
— Свои ведь, русичи! И какое добро пропало! Конь, товар, — одна бронь чего стоила!
— Не жалей! — возражает Иван. — Што в воровских руках побывало, того жалеть не след. Мыслю, вещи то же, што люди. С годами словно душа в них появляетца! И еще замечаю: умер человек — многое, што у ево было, тоже изгибает, пропадает как-то, ежели там дети не держат. Без любви и утварь не живет!..
Он помолчал.
— А тут государство! Весь язык русский! Дак куда! Нет, не пойму я Витовта, в жисть не пойму! Умрет ведь, старый пес, а нам — жить и с Литвой соседить. Ладно, утро вечера мудренее, — прервал Иван сам себя.
— Давай спать!
Наутро верхами, бок о бок, отправились в Кремник.
Все было отвычно Василию: и узорные терема, и теснота улиц, и увешанные колоколами звонницы русских церквей. Глядел, доселе не понимая, что это — свое и насовсем и что он не проснется завтра в войлочной юрте кочевой, а все сущее не окажется сном.
Иван повел Ваську сразу к Федору Кошке. Кошка тотчас сослался с Акинфичами и Тимофеем Вельяминовым и — завертелось колесо! Короче, к полудню все великие бояре были извещены, что Тохтамышев сотник, прибежавший на Москву, готов подтвердить истину того, что Витовт собирается охапить в руку свою московское великое княжение, а прямее сказать, и всю Русь. Поскольку о том же самом долагали иные слухачи, и Киприановы клевреты, прибывшие из Киева, подтверждали то же самое, то к сообщению отнеслись сугубо. К пабедью собралась дума, и Ваське нежданно-негаданно пришлось долагать о деле перед боярами и самим великим князем владимирским. Вон он, на золотом креслице, великий князь, но не ордынский хан, не царь перед ним! Сказывал связно и толково, смело ссылаясь на Бек-Ярыка и самого хана Тохтамыша. Бояре слушали молча, иногда спрашивали о том, другом, выслушивая ответ, важно склоняли головы. Эта вот ясная простота рассказа все и решила. К концу беседы никто уже не сомневался в истине Васькиных слов, и выспрашивали лишь о подробностях да о происшедшем сражении, о котором верных вестей до Москвы еще не доходило. Васька, естественно, о конце сражения и многоверстной погоне татар за Витовтом не ведал, но о том, что видел, рассказал, отдавши должное воинскому таланту Идигу-Едигея, возродившего Чингизову науку побеждать.
В конце концов его отпустили, и по его уходе разгорелся злой спор.
В сенях Васька нашел Ивана, что сожидал, волнуясь, исхода беседы. Только тут, выспрашивая Ивана: «А тот, седатый, кто? А в черной бороде, еще и зипун вишневый у ево? А тот-то, с тростью рыбьего зуба, седой?! » — и узнавал Васька, что один — брат покойного тысяцкого, другой — правнук Акинфа Великого, тот из смоленских княжат, а те оба — братья Великого князя…
Федор Кошка, спускаясь по ступеням, обрел обоих братаничей все еще беседующими. Дружески привлек к себе Ваську:
— Задержишься на Москве, заходи! Быват, захочешь, возьму тебя к себе, в толмачи! Харч будешь иметь добрый, и справу, и серебром не обижу. Баять-то ты, вижу, горазд, и ум у тя не корова съела!
Прошел Кошка, заронив в Ваське надежду, что ему на Москве найдется дело по разуму. Скоро запоказывались прочие великие бояре, и Иван Федоров поспешил увести братанича вниз.
На улице уже, садясь верхами, вопросил Васька, отворачивая лицо:
— Теперя и к Лутоне можно съездить?
Иван рассмеялся в ответ: