Святая, смешная, грешная
Шрифт:
Внимательно ещё раз посмотрев на меня, Наталья Сергеевна надела очки.
– Ну, говори, что у тебя? Я же вижу, что ты расстроена.
Еще сильнее сжав кулаки, я произнесла как можно твёрже:
– Я хочу сделать аборт.
– Вот тебе новости, вот тебе раз, – опять сняв и отложив очки в сторону, удивилась она. – Ты что это, Катерина? Ты понимаешь, что ты говоришь?
– Да, Наталья Сергеевна, понимаю. Я же не девочка-малолетка, поэтому не стоит меня уговаривать, я всё уже решила
– А никто тебя, милая, уговаривать и не собирается. Ты действительно уже взрослая девушка, если решила, то… Когда? – она сделала паузу, перелистывая страницы календаря с видом мастера, ищущего для вас свободное время для маникюра.
– Что
– Ну, когда хочешь делать-то? – продолжая смотреть в открытый листок календаря, что-то отмечая авторучкой, спросила она. – У меня вот завтра как раз есть окно, в 10 утра. Устроит?
О Боже! Как я ошибалась в этой женщине! Врач от Бога! Родительская забота, боль души и всё такое… Чушь собачья! Видимо, моя мама или Костя хорошо заплатили, поэтому-то она так улыбалась мне, источала саму заботливость и внимание.
«А сейчас ко мне какие претензии?» – читалось у неё крупными бегущими буквами на лбу. – Я свою работу сделала, угроза выкидыша миновала, а то, что сейчас у тебя в голове завихрения мозга, это не мои проблемы. Есть мамы, папы, мужья, бабушки – вот они пусть нянчатся с вами, уговаривают, объясняют… А у меня, извините, нет на это времени. Знаешь, сколько таких, как ты, проходит через мои руки? И что, я за всеми бегать должна? Нет уж, увольте. Мне за это деньги не платят».
– Наталья Сергеевна, – буквально оцепенев от того, как равнодушно – как будто речь идёт не о ребёнке, а о кукле – вела со мной она этот разговор, я промолвила:
– Выпишите тогда, пожалуйста, меня сегодня, а завтра я приеду, во сколько скажете.
– Да особого-то смысла нет. Конечно, но если хочешь именно завтра, то лучше остаться. Сегодня я занята сильно, не успею подготовить выписку, а завтра с утра и займёмся. Анализы быстренько сдашь, если всё нормально, то к десяти спускайся – это на первом этаже – и всё сделаем. Какой смысл-то ездить туда-сюда? А сейчас иди в палату, отдыхай. Завтра непростой день для тебя.
Она говорила это обычным спокойным голосом заботливого, добрейшей души человека. Я сидела просто в шоке. И эти люди называются врачами? Я уж не вспоминаю там про всякие клятвы Гиппократа. Но как можно просто вот так за пять минут полистать календарь, поднять на тебя глаза и сказать: «Завтра в десять всё и сделаем». Вот так. Раз, и всё.
Бездушные, бессердечные… Я шла по узкому, тёмному коридору в свою палату, как в тумане. «Бездушные, бессердечные», – шумело у меня в ушах. На языке вертелось самое страшное слово: убийцы. «Как можно вот так взять и решить: «Завтра в десять приходи», – задавала я один и тот же вопрос. Никто не отвечал. «Стыдно? Боитесь?»
Пометавшись без ответа по углам коридора, мой вопрос вернулся ко мне. Где-то глубоко-глубоко в душе зарождалась еле ощутимая защита от этого вопроса. Я мысленно, ещё не осознавая, выстраивала её для себя. В глубине сердца я понимала, что рано или поздно, все эти страшные слова, все эти вопросы вернутся обязательно ко мне. И мне придётся на них отвечать…
Зайдя в палату, я тихо прошла к своей кровати. Нет, с этого момента это была не палата – это была камера. Камера, где приговорённый к смерти должен провести последнюю ночь. Наталья Сергеевна не имела морального права отправить меня сюда. Нельзя сажать в одну камеру приговорённого к смертной казни и узников, которые завтра увидят солнце, свет, улыбки родных… Нельзя сажать вместе обречённых и тех, кому завтра будет дарована свобода, жизнь… Я где-то читала, что в одной из скандинавских стран ещё не совершивших преступление, но уже склонных к этому молодых людей сажают на несколько дней в камеру с преступниками. Окунувшись в мир лишений, боли, оторванные от близких и любимых, они совершенно по– другому начинают ценить жизнь и свободу. Со мной же сделали всё наоборот. Меня, уже готовую к совершению чего-то ужасного, практически преступницу, посадили к совершенно невинным людям, желающим подарить жизнь своим детям.
Что готовлю подарить своему ребёнку завтра я?Девчонки тихо лежали на своих кроватях. Наташка, поглаживая живот, растянула в улыбке свои опухшие от беременности губы и приговаривала: «Ух ты, пинается. Точно футболист родится!» Настя как всегда точила, как хомяк, яблоко, рассуждая, словно сама с собой, говорила: «Кушай витаминчики, бабушка привезла, свои, ранний сорт, безо всякой химии, с дачи…»
Мне казалось, что они всё это делают специально. Своими словами, поведением, округленными животами под халатами. Всем своим видом они были мне упрёком…
Отказавшись от ужина, я отвернулась к стене, не желая и не имея ни физических, ни моральных сил разговаривать и видеть всё это.
Ночью, несколько раз просыпаясь в тревоге, я открывала глаза, прислушиваясь к тишине, и снова проваливалась в сон.
Мне снилось, как будто я в суде. Длинный, узкий, словно больничный, коридор, высокие распашные двери… Я иду по нему, открывая одну дверь за другой. Пустые залы. Никого. Толкнув очередную дверь, я где-то там, в глубине зала, увидела человека. Он поднял голову, жестом приглашая приблизиться. Медленно шагая, словно боясь оступиться, я подошла ближе. Пригляделась к нему. «Наверное, это и есть мой судья», – мелькало в голове. Я стояла перед уставшим, немного сутулым, совсем седым стариком. То ли мантия, то ли старое рубище покрывало его худое тело. Нет, он не был страшен или отвратителен. Просто седой, с покатыми опущенными плечами, старик. Медленно, как-то по-житейски просто, как мне показалось, совершенно без эмоций, подняв на меня свои глаза, он спросил: «Ну, что там у тебя?» В его взгляде читался немой вопрос, ответ на который он давно знал. Но на то он и судья, чтобы выслушивать все мнения, аргументы, доводы… Положив локти на стол и накрыв одной ладонью другую, он как бы говорил: «Слушаю. Говори».
Справа и чуть за ним я увидела весы правосудия. А может, это были просто старые торговые весы с медными, видевшими немало жизней и судеб чашами?
На одну чашу я положила что-то наподобие маленького не то узелка, не то свёртка… Возможно, это было одеяльце, в которое пеленают детей… Я не была уверена, был ли там ребёнок. Я не видела его, только слышала… Слышала его тихое сопение.
Старик поднял глаза, развёл сложенные ладони, как бы вопрошая: «Что дальше? Я жду. У тебя всё?»
Я, немного запинаясь от волнения, неуверенным голосом стала что-то говорить, одновременно кладя на другую чашу весов нечто. Это «нечто» не имело определённой формы, веса и размера. Но с каждым разом, чаша весов опускалась всё ниже и ниже. Старик как бы даже поощрительно подбадривал меня.
– Тааак, хорошо. Ещё что?
– Не хочу воспитывать сына одна, не хочу, чтобы он рос без отца, – произнесла я очередной аргумент, положив его на чашу весов.
Видимо, это был не самый весомый аргумент, потому что чаша, чуть вздрогнув, осталась почти на месте, а старик-судья даже как будто отмахнулся, не принимая этот довод всерьёз.
– У меня ещё будет семья, будет ребёнок. И у него будет любящий отец, а не тот, что отказался от него.
Старик посмотрел на меня с немым укором в глазах, в которых я прочитала: «Но ведь и ты отказываешься от ребёнка».
– С детскими садами сейчас проблема, – перечисляла я, – однокомнатная квартира. Хочу посмотреть мир. Кому я буду нужна с ребёнком? – сыпала я аргументы на весы, которые оставались почти неподвижны.
Старик, глубоко вздохнув, посмотрел на меня. Он понимал, что мои аргументы иссякли.
Медленно взяв в руку чашу, он ссыпал в свою морщинистую, всю испещрённую линиями ладонь всё, что на ней было. По выражению его лица я поняла – он на моей стороне. Не осуждает, не упрекает, а даже понимает. Разжав ладонь, он внимательно разглядывал всё, что в ней оказалось, как бы одобрительно покачивая головой, и ещё раз, но уже без весов, прикидывая на своей ладони, на что тянут мои аргументы.