Святой против Льва. Иоанн Кронштадтский и Лев Толстой: история одной вражды
Шрифт:
Зато в поведении брата Дмитрия несомненно были черты юродства. В Петербурге он заявился к знакомому правоведу Д.А.Оболенскому в пальто и фуражке. У того были гости. Дмитрия познакомили с ними и предложили снять пальто. Но оказалось, что под пальто ничего нет. «Он находил это излишним».
Дмитрий Толстой скончался в молодом возрасте от чахотки. Незадолго до смерти с ним случился переворот. «Он вдруг стал пить, курить, мотать деньги и ездить к женщинам». Но и в этой жизни он оказался нравственным ригористом. «Ту женщину, проститутку Машу, которую он первую узнал, он выкупил и взял к себе». Лев Толстой был единственным из братьев, кто посетил умирающего в Орле. «Он был ужасен. Огромная кисть его руки была прикреплена к двум костям локтевой части, лицо было – одни глаза и те же прекрасные, серьезные, а теперь выпытывающие. Он беспрестанно кашлял и плевал, и не хотел умирать, не хотел верить, что он умирает. Рябая, выкупленная им Маша, повязанная платочком, была при нем и ходила за ним. При мне по его желанию принесли чудотворную икону. Помню выражение его лица,
В «Воспоминаниях» Толстой не открывает нам выражения этого лица. Но в романе «Анна Каренина» в сцене прощания Константина Левина с братом, который был списан с Дмитрия, это выражение Толстой показывает – и жестоко, видя в нем «временное, корыстное, с безумной надеждой на исцеление» чувство. Ему «мучительно больно было смотреть на этот умоляющий, полный надежды взгляд и на эту исхудалую кисть руки, с трудом поднимающуюся и кладущую крестное знамение на туго обтянутый лоб, на эти выдающиеся плечи и хрипящую пустую грудь, которые уже не могли вместить в себе той жизни, о которой больной просил».
Сравним эту страшную сцену с описанием смерти другого брата, Николая, во Франции.
«В день своей смерти он сам оделся и умылся, – писал Лев в Россию брату Сергею, – и утром я его застал одетого на кресле. Это было часов за 9 до смерти, что он покорился болезни и попросил себя раздеть. Первое было в нужнике. Я вышел вниз и слышу, дверь его отворилась, вернулся – его нет нигде. Сначала я боялся войти, он не любил; но тут он сам сказал: “Помоги мне”. И он покорился и стал другой, кроткий, добрый; этот день не стонал; про кого ни говорил, всех хвалил, и мне говорил: “Благодарствуй, мой друг”… Страдать он страдал, но он только раз сказал дня за два до смерти, что ужасные ночи без сна. К утру давит кашель, месяц, и что грезится, Бог знает! Еще такие ночи две – это ужасно. Ни разу ясно он не сказал, что чувствует приближение смерти. Но он только не говорил. В день смерти он заказал комнатное платье и вместе с тем, когда я сказал, что ежели не будет лучше, то мы с Машенькой (сестрой. – П.Б.) не поедем в Швейцарию, он сказал: “Разве ты думаешь, что мне будет лучше?” таким голосом, что, видно, он чувствовал, но для меня не говорил, а я для него не показывал… Он умер совсем без страданий (наружных, по крайней мере). Реже, реже дышал, и кончилось. На другой день я сошел к нему и боялся открыть лицо. Мне казалось, что оно будет страдальческое, страшнее, чем во время болезни, и ты не можешь вообразить, что это было за прелестное лицо с его лучшим, веселым, спокойным выражением. Вчера его похоронили тут».
Николай, в отличие от Дмитрия, уходил из жизни как стоик, так сказать, застегнутый на все пуговицы, не нуждаясь не только в чудотворных иконах, но и в церковном утешении. Судя по письму Льва, он не исповедовался, не причащался, что, вероятно, не так просто было сделать на южном острове Франции.
При всем том именно Митенька, как и Маша, был ближе Лёвочке и по возрасту, и по мятущемуся, неспокойному характеру, чем Николенька с его недосягаемым авторитетом. В своих «Воспоминаниях» Толстой признается, что в детстве только с Митей по-настоящему дружил, а старшим братьям завидовал и пытался подражать. Всё это и обозначает тот разлом между братьями, в котором религиозная составляющая была, скорее всего, следствием особенностей их воспитания.
Однако религиозное равнодушие не помешало старшим братьям формально оставаться, по-видимому, вполне православными людьми. Мы ничего не знаем о религиозном бунтарстве Николая Толстого, который всегда был просто добрым и глубоко порядочным человеком. Второй по старшинству брат, Сергей Николаевич, даже построил в своем имении Пирогово православный храм, довершив дело, начатое отцом, тоже, кстати, относившимся к религии спокойно и в общем-то прагматически. В то же время Сергей Николаевич откровенно презирал попов, а монашеский клобук своей сестры Маши называл «цилиндром».
«ВСЯ ЖИЗНЬ ЕЕ БЫЛА ЛЮБОВЬ…»
Но все-таки кто религиозно воспитывал Льва Толстого? Ведь не могло же случиться так, чтобы его первые представления о Боге, о церкви, об аде и рае, о молитвах возникли как-то сами по себе или только из прочитанных им когда-то книг?
И здесь мы должны вернуться к одной из самых загадочных фигур в судьбе Толстого, повлиявшей на него необратимым образом, – к его самой любимой тетеньке Татьяне Александровне.
Татьяна Александровна Ёргольская выросла полусиротой и приживалкой, хотя и не в чужом доме. Она была троюродной тетушкой Льва Толстого. Родилась она в 1792 году. После смерти матери и вторичной женитьбы отца две девочки, Таня и Лиза Ёргольские, были разыграны с помощью бумажек между двумя родственницами: Т.С.Скуратовой (сестрой их отца) и будущей бабушкой Льва Толстого Пелагеей Николаевной. Черненькая Таня досталась Пелагее Николаевне, а светленькая Лиза – Татьяне Семеновне. Таня росла вместе с Николаем Толстым, будущим отцом писателя, и, как это описано Толстым в «Войне и мире» (Соня и Николай Ростов), была в него влюблена. Но в жизни получилось не совсем так, как в «Войне и мире». Николай Толстой был влюблен в свою кузину гораздо сильнее, чем Николай Ростов в свою бедную родственницу. Вообще, между Соней в «Войне и мире» и Татьяной Ёргольской мало общего, хотя в остальном роман почти соответствовал жизни. Николай Толстой должен был жениться на Марии Николаевне Волконской без особой любви из-за плачевных финансовых обстоятельств своей семьи.
Но, женившись, он оказался счастлив. Его жена, наверное, знала о любви мужа к Туанетт, которая была очень красива или, во всяком случае, так привлекательна, что в нее был влюблен даже ветреный полковник в отставке В.И.Юшков, муж Пелагеи Ильиничны. Но в отличие от Пелагеи Ильиничны, Мария Николаевна никак не проявляла ревности к Туанетт, продолжавшей жить в их доме. Во время отъездов Ёргольской к сестре Елизавете в Покровское Чернского уезда Мария Николаевна писала ей письма, в которых чувствовались неподдельная любовь и уважение. Впрочем, не исключено, что просто таков был характер матери Льва Толстого, не позволявшей себе унизительной ревности. Так или иначе, проблема любовного треугольника все-таки была. Но она не развивалась, потому что все участники треугольника понимали силу сложившихся обстоятельств.Однако обстоятельства эти могли измениться после смерти Марии Николаевны в 1830 году. Туанетт к тому времени было тридцать восемь лет, а Николаю Ильичу – тридцать шесть. И он сделал предложение той, которую всю жизнь любил. Но Туанетт ему отказала.
И – совершила ошибку, в результате которой дети Николая Ильича после его смерти попали к двум опекуншам, может быть, и любившим племянников, но слишком озабоченным своими личными проблемами.
Если с Александрой Ильиничной Остен-Сакен Татьяна Ёргольская еще уживалась, продолжая в Москве заботиться о детях, то переехать в Казань к Пелагее Ильиничне Юшковой она отказалась – отношения их были слишком натянутыми. В результате всех этих сложных отношений и возник тот самый разлом, о котором мы писали. Старших мальчиков в Москве воспитывал Сен-Тома, а младших детей в Ясной Поляне – Т.А.Ёргольская. И хотя она относилась к Сен-Тома с огромным уважением, ее влияние на младших было существенно иным, чем влияние Сен-Тома на старших. Это особенно наглядно проявилось в двух уже описанных нами ситуациях: попытке Сен-Тома наказать Льва и том ужасе и отвращении, которые вызвал у Ёргольской рассказ детей о наказании кучера. Ничего удивительного, что, когда братья съехались в Казани, младшие сильно отличались от старших и по своим глубинным мировоззрениям, и даже по поведению. Особенно сложно было со Львом.
В два неполных года лишившись матери и до переезда в Казань в тринадцать лет, Лев рос под влиянием двух могущественных сил. Первая – это родня и яснополянский народ, включая и дворовых, из этого народа вышедших. В «Воспоминаниях» он в 75-летнем возрасте легко называет имена людей из прислуги, которых знал в детстве: «1) Прасковья Исаевна, 2) няня Татьяна Филипповна, 3) Анна Ивановна, 4) Евпраксея. Мужчины: 1) Николай Дмитрич, 2) Фока Демидыч, 3) Аким, 4) Тарас, 5) Петр Семеныч, 6) Пимен, 7) камердинеры: Володя, 8) Петруша, 9) Матюша, 10) Василий Трубецкой, 11) кучер Николай Филипыч, 12) Тихон». И это не какая-то особенная память на имена. Эти люди были не просто частью памяти Толстого – они были его частью, они были им самим. Поэтому, начав «Воспоминания» о себе, он сейчас же забыл о своей личности, растворившись в великом множестве людей, не зная, кому отдать предпочтение.
Мать? Но ее он не помнил! Отец? Но его он видел нечасто, и от него остались хотя и приятные, но смутные воспоминания. И тогда, словно ракушками, автор «Воспоминаний» обрастает огромным количеством лиц, где «баре» перемешаны с народом, законные дети – с приемными и незаконнорожденными. «Бабушка сидит на левой стороне дивана с <…> золотой табакеркой в чепце с рюшей. Тетушки Александра Ильинична, Татьяна Александровна, Пашенька, Машенька, дочь с своей крестной матерью Марьей Герасимовной <…> Федор Иванович, все собрались, ждут папеньку из кабинета».
Объединить всех этих людей, настолько разных, что даже непонятно, как они могли все собраться в одном небольшом пространстве, можно только одним – любовью. Но любовью не эгоистической, которая требует любви за любовь и внимания прежде всего к своей личности, а той любовью, которая и стала религией Толстого. И эта любовь была внушена ему второй могущественной силой – обаятельной личностью тетеньки Татьяны Александровны.
В зрелом возрасте Лев Толстой разделял два представления о любви. «Всякое влечение одного человека к другому я называю любовью», – писал он. Но в то же время: «Я понимаю идеал любви: совершенное жертвование собою любимому предмету». Когда Татьяна Александровна Ёргольская отказывалась от брака с Николаем Ильичем, она, возможно, руководствовалась тем же представлением о любви, которое в будущем в качестве идеала исповедовал ее племянник: в любви не должно быть эгоистических мотивов.
16 августа 1836 года она записывает на клочке бумаги: «Николай сделал мне сегодня странное предложение – выйти за него замуж, заменить мать его детям и никогда их не покидать. В первом предложении я отказала, второе я обещалась исполнять, пока я буду жива».
Вот интересно: задумывалась ли тогда Туанетт, почему предложение поступило от Николая не спустя положенный год, но спустя шесть лет после смерти супруги? Во всяком случае, его собственная скорая смерть менее чем через год после этого предложения всё расставила по своим местам. Это было именно практическое предложение с его стороны. Не продолжение love story с появившейся наконец возможностью для бедной родственницы выйти замуж за любимого кузена, а желание больного отца устроить жизнь своих детей, чтобы они не чувствовали себя сиротами после его кончины. Именно этого Туанетт, с ее представлениями о чистоте любви, и не поняла.