Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но особенно я любил его парки, драгоценной — изумрудной — глыбой нависшие над рекой, в которых по вечерам устраивались бесплатные концерты. Шум взволнованной ветром листвы часто сопровождал негромкую музыку, придавая ей какое-то необъяснимое — неестественное — очарование, — будто древний гобелен во дворце вдовствующей императрицы Марии Федоровны, изображавший квартет на берегу ручья, ожил и с него полилась просветленная — моцартовская — мелодия. Жаль бросать все это великолепие, жаль. И как сообщить матери о своем решении? Проблемы, проблемы. Может, еще перемелется и мука будет, а из муки той пирожки с повидлом?

Впрочем, я сильный, рослый малый — справлюсь. Мне моих семнадцати никто не дает. Сегодня бродил день-деньской

в поисках физической работы, но ничего приличного не подвернулось. В ученики токаря или слесаря по объявлению на триста целковых идти почему-то не хочется. Явиться бы домой сразу с солидной получкой. Вот, дескать, мама, пока провалился, но, как видишь, не пропадем. Мать ждала стипендии как манны небесной: после смерти отца никаких сбережений, одни облигации. Трудно втроем, с сестренкой, на зарплату. Ночую пока у Сашки Сверчкова, на Керосинной, матери по телефону вру безбожно, что продолжаю грызть гранит науки. Неделю недостает духу открыть истинное положение дел. Сашке Сверчкову проще — у него мачеха, и он до осени закатился на пляж.

Во дворе на Керосинной дровяной склад. Заведующий, узнав о моих мытарствах, надоумил: сбегай на Товарную, там свободные руки всегда требуются.

4

Ночью на Товарной светло и людно, туда-сюда снуют грузчики, но где их нанимают, никто не в курсе: то в третьем пакгаузе — говорят, а там замок амбарный, то во времянке у овощного пандуса, а там путевые обходчики ужинают. В конце концов отыскал — избушка на курьих ножках, из досок сколочена. Вывеска нелепая: склад, мелкая стеклотара. Сидит хмырь — иначе не назовешь — в кожанке, пиво из горлышка потягивает. Я эти термины — блатные да полублатные — не люблю, но кто же он, если у него лицо красное, как кусок мяса, челка бандитская, флажком, папироса в углу рта — пьет не вынимая, да вдобавок на запястье орел голову Медузы Горгоны тащит. Ну кто он такой есть? Как его назвать?

— Кепку сыми, сырник!

Кепку я снял, правильно замечено. Возможно, он не хмырь, а вполне приличный начальник. Но почему я-то — сырник? Не дожидаясь вопроса, ответил:

— Сырой ты. Нажми — сыворотка брызнет. Крови в тебе маловато. У нас из инфизкульта три-четыре дня в декаду — и копец! Иди на морковку, там бабья лафа. Шестой пандус, тупик, к Ивану Филипповичу.

Разговорчивый, оказывается, кожан, либеральный и догадливый. Внешность обманчива — вроде он демобилизованный морской пехотинец, а на поверку — брат милосердия, как Уолт Уитмен. Отыскал тупик, шестой пандус. Возле женщины суетятся, подсчитал: двадцать. В ближнюю дверь морковку вносят, в дальнюю — картошку. Напротив пакгауза два фонаря мигают, да на стрелке стеариновая свеча оплывает. Спасибо, ночь светлая. В общем, чеховская обстановочка на станции. Ничего от современности — ни кранов, ни подъемников. Верейки таскают по двое — к грузовым машинам.

— Где Иван Филиппович? — спросил, расхрабрился.

— Он в кабине, — ответила женщина, не разглядел какая.

Я удивился, распахнул дверцу, смотрю — парень газету читает. Аккумулятора ему не жаль. Симпатичный, кудрявый, при галстуке и в соломенной шляпе. По виду года на два старше.

— Ванюша, — говорю, — на морковку меня прислали.

Он от печатного текста оторвался и непечатным текстом по мне ахнул:

— Ты как, трах-тарарах, гусь лапчатый, меня окликнул?

— Ванюшей, — ответил я, пораженный вначале его интонацией.

— Я тебе покажу Ванюшу! Иди, трах-тарарах, на картошку, в крайний.

Ну, я не стерпел, тоже покрыл его и отправился на морковку, как кожан распорядился. По-моему, не произвело впечатления. Я обернулся по дороге и пригрозил: в комсомольскую организацию пожалуюсь. Есть же на Товарной комсомольцы!

— Плевал я на твою организацию. Ты живым выберись отсюда! — крикнул он вдогонку, яростно хлопнув дверцей.

Эге,

подумал я, здесь что-то горьковское начинается. Откуда столько злобы?

Нет, никогда я не испытывал больше подобного трудового подъема, как в эту бесприютную августовскую ночь. Хотелось работать, работать и работать. Ладони и ступни горели, казалось, они вздулись от напряжения. Пахло шлаком, землей, спертым влажным ароматом теплицы. Небо незаметно посерело, луна истончилась, звезды утонули, воздух заголубел. Остро подул рассветный ветер, охлаждая потное лицо.

Я все время смотрел вниз то на мостки, то на шпалы, то на верейки. Мне было хорошо, и я дышал свободно.

К утру выгрузили. Метлой я подчистил последнюю теплушку и спрыгнул вниз. Побрел назад по шпалам, с непривычки пошатываясь.

— Эй, гусь лапчатый, — крикнул Иван Филиппович, — за расчетом через ночь. Да слышишь ты, сырник?

Про деньги забыл напрочь. Но я не обернулся. Иду гордо, руки в карманах, мне все нипочем, я — рабочий класс. Догоняет меня женщина — полная, в платке и нестарая, скорее, молодая. Нос, правда, длинноват, торчит, и рыжая прядь вьется, похожая на медную — спутанную — проволоку. Грудь ходуном ходит под кофточкой. Запыхалась. Не красавица, конечно, не брюлловская у нее головка, которая принадлежит нашему музею и очень мне нравится, — часами могу стоять возле, но ничего, не дурнушка: хуже ее сплошь и рядом.

— Пойдем, мальчик, чаем побалую. У меня четвертинка, селедка есть. Помидоры.

Нет, здесь что-то горьковское судьба определенно затевает.

— Какие помидоры? — пробормотал я, чтоб не обидеть. — Мне заниматься надо, готовиться к экзаменам, — соврал по привычке.

— Вот и займемся. Красненькую оттягали и займемся, — она рассмеялась и обхватила меня дружески — ей-богу, дружески — за плечи.

Видела бы сейчас меня мама. Впрочем, может, и ничего, обошлось бы, все лучше, чем ложь.

Внезапно меня шатнуло — на шпалу ботинком не попаду, между — боюсь ногу подвернуть.

Так и выбрались на площадь, поддерживая сами себя. Времени — шесть утра. Трамваи, как собачьи чучела, стоят, не шелохнутся. На тротуаре женщина потопала туфлями, отряхивая пыль, подхватила меня под локоть и повела на Демиевку — через сквозные дворы, далеко за паровозное кладбище. Я шел спотыкаясь, мимо сонных палисадников, по пустынным белым переулкам, голова болталась, как маятник, а главное — пустая она. О женщинах я представление имею, целовался, конечно, но таких бойких, пожалуй, не встречал.

Завернули в калитку, потом в домик, потом в горницу, потом я сел на диван, потом очнулся — солнце в окно ярилось. Часы на руке не тикали, забыл вчера завести, но по всему — полдень. Лежу на брезентовой раскладушке трофейной прямо в брюках и куртке, даже в обуви.

За окном индустриальный пейзаж — электромачты с провисшими проводами, кирпичная труба, длинное здание цеха с встроенным в стену мощным вентилятором и зигзаг железной лестницы, ведущей в неизвестность.

Из-за деревянного забора курился пар, что-то там скрипело, бухало и скрежетало. А в горнице царили идеальный покой и чистота, ни соринки, — как у какой-нибудь докторши в провинциальном городке. Белые кружевные салфеточки аккуратно разложены по мебели. Буфет блестит, будто подсолнечным маслом натерт, а в нем гвардия рюмок из дешевого богемского хрусталя. На комоде в синей вазе — крашеный ковыль. Пепельница и копилка хитроумно выточены из снарядных гильз. Ширма китайская — павлины и папоротники. На стене ковер— олени на водопое. Рядом литография в бронзовой раме — Орфей в аду; Эвридика босая, похожа на Брунгильду. Происхождение картины явно немецкое. Выменяла, конечно, у приехавших из Германии. Скатерть плюшевая с золотыми кистями. За столом девочка что-то пишет, высунув кончик языка. Померещилось — сестренка, с косами, два красных банта. Обращается вежливо и без неприятного любопытства:

Поделиться с друзьями: