Святые сердца
Шрифт:
«Почитай врача за нужду, которую имеешь в нем. Ибо и его создал Всевышний». Екклезиаст. 38, стих 1.
Девушка смотрит на Зуану с изумлением, потом нервно хихикает, словно они вдруг поменялись местами и теперь она играет роль нормальной, оттеняя безумие Зуаны.
Ну конечно. Когда Зуана поступила в монастырь, именно женщины, которые цитировали Библию как по писаному, казались ей хуже всех, ведь напряженность их чувства заставляла ее тем больше ощущать собственную заброшенность. Теперь ей с ними легче. Иногда они даже приносят ей отрывки из Писания, в которых говорится о травах, хотя ни одна еще не показала ей ничего такого, чего она не видела
– Ты так много знаешь. И всему этому ты научилась здесь?
– Нет. Многому меня научил отец. Остальное я прочитала в книгах или узнала сама.
– Твой отец? Он что, тоже отправил тебя сюда?
– Нет. Да. – Она умолкает. – Когда он умер, мне некуда было идти.
– А ты сама? Ты хотела быть здесь?
– Я… – Она запинается. Какой грех хуже: ложь или поощрение отчаяния? – Мне некуда было идти.
– Сколько лет назад это было? – смотрит на нее Серафина.
– Шестнадцать.
Зуана замечает, как та потрясенно открывает рот, точно хочет вскрикнуть. Ее жалость ощутима. Разумеется, сейчас ей кажется, что она никогда не будет такой старой неудачницей.
Девушка отворачивается и глядит в окно. Теперь она наверняка видит краешек кладбища за оградой аптекарского огорода. Зуана смотрит на нее, пока та стоит как громом пораженная. Но вот она оборачивается.
– Она говорит, что я буду работать с тобой.
– Мадонна Чиара?
– Да. Она говорит, что Господь призывает к себе в разные дни. И что ты хорошая и любящая монахиня.
– Значит, ты должна слушаться ее. Она аббатиса и избрана за свое смирение и ученость.
– Вот как. Значит, поэтому она завивает волосы, словно придворная дама?
И опять Зуану поражает гибкость ее ума. Когда девушка перестанет желать невозможного, ее остроумие наверняка прибавит яркости полотну повседневной жизни обители, которая на первый взгляд может показаться тускловатой.
– Может быть, так она хочет помочь тебе почувствовать себя дома.
– Как? Щеголяя прошлогодними модами? – кисло отвечает та. – И вообще, здесь я никогда не буду чувствовать себя дома.
Но все дело в том, что процесс уже начался. Просто она об этом пока не знает.
Глава шестая
Она вытаскивает из кармана камешки. А что, если ни один из них не окажется достаточно крупным? Их легко было засунуть в рукав, пока она бросала в пруд остальные, но отбирать тяжелые времени не было. Она вытирает с них грязь и кладет их на вынутый из требника листок. Написанные на нем слова она помнит наизусть.
Кто не глядел в глаза моей мадонны,
И взоров нежных на земле не наблюдал;
Не знает тот любви законов томных,
Кто вздохам легким, как зефир,
И музыке речей и смеха не внимал.
Она тихо напевает, стараясь не дать звуку вырваться наружу. Да, голос попрежнему при ней, благодарение Богу. Открой она сейчас рот, все бы это услышали. Ха! Да если бы она захотела, она бы камни своей тюрьмы им пронзила. Уж тут хормейстерша как миленькая прибежала бы, брызгая своей сумасшедшей музыкой, как лопнувшая труба водой. «О, наш великий город полон любителей музыки». Ничего, подождут. Все: и горожане, и монахи. Скорее ад застынет, чем она запоет для них.
Сальная свеча на столе шипит и брызгает, и ей приходится возвращать ее к жизни, ладонями прикрыв пламя со всех сторон. Нет, эти камни слишком малы! Она берет самый крупный
и пытается обернуть вокруг него листок. Получается, но не туго, и, когда она бросает камешек на кровать, бумага разворачивается и слетает с него еще в воздухе. Камни потяжелее (где только их взять?) подошли бы, но края все равно придется чемто заклеить. И даже если она найдет все необходимое – нужный камень и подходящий клей, – сумеет выбраться в сад и перекинуть камень через стену, то как, во имя Господа, ей узнать, куда его бросить?Договариваясь с ним об этом – в том единственном, отчаянном разговоре шепотом через дверь спальни, когда все уже рушилось вокруг них, – она представляла себе здание с окнами или колокольней; в худшем случае стену ограниченной высоты, через которую можно заглянуть. Но это место такое громадное, что можно месяц ходить вдоль стен и так и не понять, где ты. А что, если она неправильно рассчитает и бросит письмо в реку? Или оно попадет в какуюнибудь выбоину или придорожную канаву и сгниет там, никем не найденное? Может, канавы и так полны ими: отчаянными письмами женщин, давно обросших бородой и всеми забытых.
Но как иначе она ответит ему, когда он придет? Как передаст какоенибудь послание? В наружном фасаде окон не больше, чем в тюрьме, да и те так высоко, что достать их может лишь луч света, которого здесь, видит Бог, тоже не хватает. В саду хотя бы видно и есть чем дышать. Но воздух такой сырой, что при каждом вдохе легкие как будто наполняются водой. Нескончаемый сумрак пропитывает весь город целиком. Бррр. Что там говорила сестратюремщица насчет монахов, умиравших от болотной заразы? Неудивительно. В Милане зимой хотя и холодно до того, что слеза прошибает, но небо, по крайней мере, всегда синее. А здесь и небато настоящего нет, один только полог цвета дохлой крысы, тяжелый, как камень.
Она чувствует, как слезы начинают щипать ей глаза, и заставляет себя несколько раз глубоко вдохнуть и выдохнуть. Когда сегодня ночью за ней закрыли дверь, она снова завыла, паника поднялась в ней внезапно, как тошнота, но изза зелья, все еще бродившего в ее желудке, скоро перестала. О, будь у нее силы, она бы вопила, визжала и колотила кулаками в дверь всю ночь напролет, каждую ночь, пока не свела бы их всех с ума своим безумием. Только теперь она боится, что ее снова напоят какойнибудь отравой, да еще подмешают к ней кровь с вороньими яйцами, чтобы у нее начались припадки. Эта скользкая аббатиса ведь так и сказала, когда она притворялась, будто не слушает: невыспавшаяся обитель – плохое место, и если придется держать послушницу под замком, напоив снотворными снадобьями и лишив ее всех удовольствий, то, как это ни печально…
Нет, такой радости она им не доставит. По крайней мере, до тех пор, пока у нее есть другой способ оставить свой след.
При всем своем хитроумии этого – отказа петь – она не планировала. Она и не помышляла о таком до того дня, когда они вошли в галерею, услышали поющие голоса и сестратравница спросила ее, любит ли она петь. Но чем ближе они подходили к комнате, тем совершеннее казался ей план: раз ее взяли изза голоса (а, видит Бог, он им нужен, если та костлявая монахиня с мотетом – все, чем они могут похвастаться, – слишком много придыханий и писклявые высокие ноты), раз ему придают такое большое значение, то егото они и не услышат. Пусть владеют ее телом, но голосом – никогда. А это значит, что у них не будет над ней власти, ибо только в пении она проявляется целиком. И он – единственный человек в ее жизни – это понял.