Сын аккордеониста
Шрифт:
Люди собирались в гостинице к шести часам вечера. Молодые люди имели обыкновение стоять у перил смотровой площадки или на террасе кафе, куря сигареты и попивая куба-либре или джин-тоник; что касается девушек, то они спускались в сад и гуляли среди шпалер роз и клумб, чтобы уже ближе к семи часам пройти на танцы. Именно в это время я начинал играть легкие, ритмичные мелодии, и тогда все, и юноши и девушки, принимались кружиться и подпрыгивать в своих черных туфлях, коричневых туфлях, белых туфлях. В половине девятого наступал перерыв, а затем шло отделение медленных мелодий, таких как Черный Орфей или Маленький цветок. И тогда казалось, что двести или двести пятьдесят человек,
Эта масса постепенно словно бы погружалась в сон – так в момент наибольшего равновесия застывает волчок. И тогда долина Обабы казалась спокойной и умиротворенной, и таким же спокойным и умиротворенным казался отель «Аляска». Часы показывали половину одиннадцатого. Тогда я выбирал какую-нибудь модную мелодию – летом 1970 года это был Казачок – и завершал ею танцы. Масса, это единое тело, встряхивалась, распадалась. Некоторые танцоры спешили домой; остальные оставались до самой ночи, кружась и подпрыгивая в своих черных туфлях, коричневых туфлях, белых туфлях.
Иногда я тоже будто погружался в сон, глядя поверх голов танцующих, поглощенный созерцанием пейзажа. Вначале долина Обабы была зеленой и свежей; потом, там, где горы и холмы словно охраняли маленькие, деревушки и отдельные домики, она становилась мягкой и нежной; а в самом конце, подходя к горам, обращенным в сторону Франции, казалась синеватой и бесплотной.
С наступлением темноты долина казалась более укромным местом, чем при свете дня. Загорались огни домов и поселков, и вся она заполнялась желтыми пятнами. Не прекращая игры на аккордеоне, я охватывал взглядом эти желтые пятна: сначала огни Обабы, потом лесопильни и сразу за ними – огни дома Вирхинии.
С моряком, за которого вышла замуж Вирхиния, в океане у Новой Земли произошел несчастный случай, и он уже более двух лет числился без вести пропавшим. Теперь она снова жила в своем домике у реки, на противоположном берегу от спортивного поля и, по словам моей матери, пребывала в подавленном состоянии духа. «Поскольку тела так и не нашли, считается, что траур не закончился. Поэтому она всегда ходит в черном или сером. Недавно я заговорила о том, чтобы сшить ей платье зеленого цвета, так она принялась плакать». У мамы, когда она рассказывала об этом, на глаза навернулись слезы.
Вирхиния теперь работала в кафе в новом квартале, и там я обычно видел ее, когда приезжал в Обабу провести конец недели или на какой-нибудь праздник. Как правило, я шел туда во время завтрака, когда кафе заполнялось клиентами, и сидел там, глядя, как она ходит взад-вперед – с булочками, с кофе – по другую сторону барной стойки. Наконец наступала моя очередь: она возникала передо мной и улыбалась мне. Особым образом – так мне, по крайней мере, казалось, – но как бы издалека, словно воспоминания о том времени, когда наши взгляды скрещивались в церкви Обабы, давно уже стали засушенными, цветами, картинками из прошлого. «Как там в Сан-Себастьяне, Давид?» Я что-то ей отвечал, и она приносила мне кофе или то, что я просил.
Были случаи, когда мы оставались в кафе вдвоем. Теперь у нее была очень короткая стрижка, и слегка волнистые волосы полностью открывали лицо: лоб, темные глаза, маленький нос, губы. Крестьяне Обабы сказали бы: «Вирхиния сейчас очень красивая». В таком же смысле, считая красоту состоянием, которое может как улучшаться, так и ухудшаться, я бы добавил: «Это правда, Вирхиния. Ты красивее, чем четыре года назад». Но я так никогда и не произнес этого. И ничего такого, что могло бы ей понравиться. Этому мешали образы, которые создавало мое воображение: судно терпит кораблекрушение; в комнате плачет женщина; звонит телефон и некий голос сообщает: «Тело все еще не обнаружено».
Иногда все менялось. Трагические образы у меня в голове рассеивались и заменялись
другими – более простыми, более сильными, – возникшими под воздействием желания. Тогда я видел ее обнаженной, видел и себя касающимся ее груди, ее живота, ее бедер. И тогда меня охватывал страх; я боялся, что стоит мне открыть рот, как из него вырвутся слова, которых я не должен произносить: «Вирхиния, ты красивее, чем четыре года назад, пожалуйста, пойдем со мной». Я оставлял деньги за то, что съел, на стойке и уходил из кафе. Адриан сказал бы с полным на то основанием: «Если твой крокодильчик не укусит ее как следует, он сойдет с ума».Я отводил глаза от желтого пятнышка, от света дома Вирхинии, и возвращался к танцам. Я видел перед собой обнимающихся людей; видел Опина с Убанбе, болтающих с компанией девушек; видел Хосебу с Адрианом, которые что-то пили на террасе, а иногда и Лубиса. Я завидовал им. Мне казалось, что они действительно живут в настоящем, живут летом 1970 года, и все, что они пережили раньше, уже давно исчезло из их сознания и их сердец; что прошлое было для них лишь некими флюидами, которые скользили по их душам, не задерживаясь там. Моя же душа продолжала оставаться комком вязкой каши. Ненависть, которую я испытывал к Анхелю, омрачала мои добрые отношения с матерью и время от времени уносила меня в мерзкую пещеру, как в ту пору, когда мне было четырнадцать-пятнадцать лет. А моя любовь к Вирхинии отрезала мне путь к другим женщинам. У меня уже не было привычки составлять сентиментальные списки, но, если бы я занялся этим, Вирхиния, несомненно, стояла бы на первом месте. Были и другие женщины, которые тоже меня привлекали, – например, Сусанна, Виктория, Паулина или мои приятельницы по ВТКЭ, – но они не годились для этих списков. Они скорее подходили для списков крокодильчика.
IV
Время текло размеренно, вращаясь, словно волчок: за одними танцами следовали другие; за субботой воскресенье; за воскресеньем – суббота следующей недели. И казалось, что этому не будет конца, что время тоже, как и волчок, погружается в спячку. Но в начале августа внезапно произошло некое странное движение, и я оказался свидетелем ссоры между Адрианом и девушками, которые были нашими соученицами по занятиям на лесопильне. Ничего особенного не произошло, но стало совершенно очевидным, что мир и покой суть неотъемлемые свойства неба и гор, но никак не человеческого сердца и разума. Это был знак: будут и другие странные изменения, другие финты, и с каждым разом они будут все хуже, все серьезнее. И в какой-то момент чья-нибудь жизнь – еще один волчок – покатится по земле.
Была суббота. Я закончил свое выступление и пошел на террасу кафе посидеть с Адрианом, Хосебой и Лубисом. «Почему ты заканчиваешь танцы этой пьесой, Казачком? – сказал мне Лубис. – Здесь, в Обабе, это немного странно». Он смотрел на меня своими большими глазами. Я не знал, что ответить, я не понимал его замечания. «Лубис хочет сказать, что мы не в России, – пояснил Хосеба другим, более ироничным тоном. – То есть, что ты предатель, раз принес сюда этот танец с Волги, и заслуживаешь нашего полного презрения».
Он затянулся своей папироской, наклонился ко мне и пустил мне в лицо облако дыма. «Поосторожней, думай, что делаешь», – возмутилась Виктория, разгоняя дым рукой. Она сидела как раз за мной вместе с Паулиной, Нико – дочерью директора банковского филиала, открытого в Обабе, – и четырьмя французскими юношами, проводившими в гостинице каникулы. Тут же, за столом позади Адриана, сидела Сусанна со своим другом – Мартин называл его Маркизиком.
Виктория выглядела раздраженной. «Прости мне эту ужасную ошибку, – галантно сказал Хосеба. – Я сейчас же сверну тебе папироску, чтобы ты на меня не сердилась». – «У меня нет никакого желания курить», – ответила Виктория. «Ну так скажи мне, что я должен сделать, чтобы ты меня простила. Я в твоем распоряжении». С Хосебой трудно было поссориться. Так же трудно, как понять, каков его истинный нрав.