Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Сын аккордеониста
Шрифт:

Молитвы были словно колесики. Сначала я слышал слова Agur Maria – «Приветствую тебя, Мария»; затем – бормотание; немного погодя – аминь: поворот. И тут же снова Agur Maria, бормотание и аминь: новый поворот. И так вновь и вновь, без какой-то определенной цели, вращение ради вращения. Мои мысли перенеслись в Ируайн, и я вдруг увидел Лубиса в павильоне для лошадей, и счастливых селян, которые приближались ко мне, повторяя «лошадь, лошадь», а потом Убанбе, Опина, Панчо, Себастьяна, Аделу. Всех близких мне людей, которых я оставил где-то там, позади.

Мне вспомнился zulo в Ируайне – тайник, и некий голос, смешавшийся с бормотанием молитвы, упрекнул меня за то, что мы использовали его не должным образом: «Более века у него было лишь одно предназначение: предоставлять

убежище преследуемым, а ты со своими друзьями испоганили его, пряча там похищенных людей». Я узнал голос. Со мной говорил дядя Хуан. «Это потому что Папи не сдержал своего слова, дядя, – подумал я. – Он обещал мне, что будет его использовать только для того, чтобы прятать там попавших в беду товарищей, но вскоре поместил туда одного промышленника, который не заплатил революционный сбор. Но я к этому не имел никакого отношения. Я всегда испытывал уважение к истории Ируайна. Я и сейчас иногда надеваю шляпу от Хотсона». – «У тебя были хорошие намерения, Давид, но ты оказался слишком слабым. Ты не смог справиться со своими чувствами, а чувства в чистом виде – плохой советчик. В этом ты похож на своего отца».

Воспоминания меня огорчили, и я постарался, чтобы они не слишком завладели мною. Но колесики продолжали вертеться – Agur Maria, бормотание, аминь, – и я вновь оказался в прошлом. Я увидел Аделу, выходящую с кладбища Обабы в сопровождении всех тех, кто пришел сказать последнее прости моей маме: Адриан со своей румынской женой, Паулина с девушками из мастерской, Вирхиния в своем темно-фиолетовом платье, певчие церковного хора Обабы… Я понял, что это я отдалился от них, покинул их, а вовсе не наоборот, как я думал до этого. И когда я ушел в подполье, Вирхиния сделала единственное, что она могла сделать, и довод, который она привела мне, когда я позвонил ей из Парижа, был неопровержим: «Не хочу больше тебя видеть. Мне вполне хватило несчастья с моим мужем». Голос Вирхинии на мгновение заглушил молитву старушки. Потом исчез.

Колесики начали новый оборот. Я увидел Трику в таверне Обабы в тот день, когда Армстронг и два других астронавта ступили на Луну. «Я скорее заново рожусь, чем поверю в эту сказку», – говорил какой-то крестьянин, смотревший по телевизору передачу о прилунении. Мы с Трику хотели убедить его, что это соответствует действительности. Но крестьянин упорно стоял на своем. «Поверь им, дружище. Эти юноши много всего знают», – сказала ему хозяйка таверны. На что он ей ответил: «Знают много и не знают ничего. Таков закон молодежи».

Возможно, слова крестьянина были грубыми, но здесь, в Альцуруку, когда я смотрел на кукурузное поле и слушал молитвенное бормотание старушки, они показались мне исполненными смысла. Я подумал, что в первые годы своей юности я совершил много ошибок по неведению, потому что не знал самой простой истины, а именно: что жизнь – это самое великое, что у нас есть, и следует принимать ее всерьез, «как это делает белка», по словам Назыма Хикмета. Но еще не все потеряно; я еще могу выправить свою судьбу, обрести искупление, посетив царство Смерти. Мне придется посетить Гефсиманию, взойти на крест, но наступит счастливый день воскрешения, и я освобожусь от всех долгов прошлого.

Если оставить в стороне метафоры, мой план состоял в том, что я сдамся полиции. Как только мы пересечем границу, я воспользуюсь первой же возможностью, чтобы оторваться от своих друзей, и направлюсь в комиссариат. «Я пришел сдаться», – скажу я. «Почему?» – «Потому что у меня нет желания продолжать». Старушка наконец поставила точку в своих молитвах. Колесики остановились. Решение было принято.

У меня не появилось возможности привести мой план в исполнение. Через три дня в купе поезда полицейский направил на нас с Трику пистолет, и я чисто рефлекторно ударил его по запястью и отнял у него оружие; но, к счастью, мне не удалось помешать задержанию. Позднее меня не покидали сомнения, особенно когда я слышал крики Трику в пыточных камерах, ибо на их фоне решение, принятое на холме в Альцуруку, казалось мне смехотворным и отвратительным. Но я не свернул с намеченного пути. Я признал себя ответственным за все акции, которые мне назвали на допросе, и, кроме того, чтобы поставить окончательную точку, сообщил полиции о существовании тайника в Ируайне. Мои товарищи уже не смогут в будущем им воспользоваться. Сомнения преследовали меня даже после того, как меня поместили в тюрьму, когда коллектив политических заключенных, обвинив меня в предательстве и вменив мне в вину провал, изгнал меня из коммуны и подверг остракизму.

Однажды Трику с Эчеверрией решили нарушить нормы, принятые в коллективе заключенных, и появились в

тюремном изоляторе, где я отбывал наказание. Они хотели заручиться моим согласием, чтобы отправить Папи послание в мою поддержку, чтобы сказать ему, что дело о предательстве было чистым вымыслом. Но я отказался. Я сказал им, что наказание было мне необходимо, если я хочу, чтобы душа моя исцелилась. «Ничего не делайте, – попросил я их. – Позволим бабочке вернуться домой». – «Ты подаришь мне эту фразу для стихотворения?» – спросил Эчеверрия. Я сказал ему, что она не моя, я взял ее из книги. Остракизм имел по крайней мере одно преимущество: я мог читать без передышки; стихи, рассказы, романы были для меня как родниковая вода.

III. Признание Эчеверрии

То, что произошло во мне, можно назвать преображением. Так бывает, когда любовь превращается в ненависть, если выражаться в духе консультантов по вопросам эмоциональной сферы. За одну ночь я вдруг возненавидел все: мое членство в организации, наши сентиментальные песенки и особенно некоторые слова из нашего привычного лексикона – «народ», «национальный», «социальный», «пролетариат», «революция» и прочее в таком роде. Начиная с этого момента все информационные сообщения организации стали казаться мне абсурдными; еще более абсурдными – террористические акты; а мои товарищи стали для меня чужими и вызывали лишь антипатию.

Преображение завершилось во время нашего пребывания во французском местечке Мамузин, когда организация устроила над нами суд после доноса одного из наших товарищей, которого мы звали Карлосом. Меня переполняла ненависть, и я пообещал себе, что покончу со всем этим как можно скорее. Я должен был выйти из организации. В противном случае я сойду с ума. Потому что та жизнь, которуюя вел, в буквальном смысле была безумством. Подвергать себя опасностям во имя идеологии, которую ты исповедуешь умом и сердцем, возможно, и восхитительно, пусть даже скептики или реалисты и не видят в этом никаких достоинств, поскольку за великими словами всегда следуют великие катастрофы; но рисковать вопреки твоему уму и твоему сердцу – это полный бред, дешевая патетика, судьба карнавального персонажа.

В то время – шел 1976 год – не существовало приемлемого способа порвать с организацией. Ходили слухи о расколе, и неистовые споры между сторонниками «чисто политического» пути и милитаристами были нескончаемы. Милитаристы утверждали, что все, кто защищает умеренные позиции, являются предателями, контрреволюционерами и что они не намерены допустить такого поворота событий. Поэтому я принялся самостоятельно, отбросив всякую риторику и инфантилизм, размышлять над всем этим и в конце концов пришел к решению: сдамся полиции. Или, говоря более жестко – без риторики, инфантилизма и тому подобного, – предам организацию. Решение Папи направить нашу группу на Средиземное море благоприятствовало моему плану. Между Страной Басков и Барселоной шестьсот километров, и нам предстояло проехать их на поезде. Путешествие было длинным, следовало только дождаться подходящего момента.

Как только решение было принято, начались сомнения. Было нечто, что затрудняло реализацию моего плана. Я не знал, как поступить с Трику и Рамунчо. С одной стороны, я не хотел подвергать их опасности и тащить в полицию. Но с другой стороны, я им сочувствовал. Они останутся в организации, в ловушке своего прошлого, все больше и больше погружаясь в нее. Это меня не устраивало. Я хотел быть примерным матросом, потерпевшим кораблекрушение, и разделить с ними спасательную шлюпку.

В конечном итоге возобладало чувство примерного матроса. Возможно, Рамунчо и Трику не прошли через то же преображение, что я, но я видел, что они очень устали и все больше уходили в себя. Трику проводил половину дня, пробуя различные кулинарные рецепты, а другую половину – слушая эзотерические программы по радио или читая журналы о космонавтах. Кроме того, в определенном смысле он стал настоящим маньяком. Он хранил кусочек ткани, отрезанный, по его словам, от платья, в котором была одна из его тетушек в день бомбардировки Герники, и всегда, когда мы отправлялись куда-нибудь, он пришивал его к изнанке своей рубашки; без него он не мог успокоиться, как варвар, потерявший свой амулет. Что касается Рамунчо, то он сосредоточил все свое внимание на изучении английского языка. Как только предоставлялась малейшая возможность, он брал книги и пленки и уходил заниматься. Однажды Папи сказал, что ему следовало бы глубже внедриться в организацию, на что Рамунчо ответил категорическим отказом. Он не хотел ничего знать. Ограничивался лишь тем, что осуществлял акции, которые ему велели осуществить, и точка. Возможно, он пребывал в подавленном состоянии. Рамунчо всегда был немного склонен к депрессии. И смерть его матери очень его подкосила.

Поделиться с друзьями: