Сын башмачника. Андерсен
Шрифт:
Строка. Пауза. Строка. Пауза. Строка. Очень длинная пауза.
Так прошло шестое июля.
Андерсен продолжал вести дневник. В начале болезни газеты постоянно писали о состоянии его здоровья. Теперь они перестали об этом писать. Все привыкли к его болезни.
— Они забыли обо мне, — сказал Андерсен. — Они забыли обо мне. А я ещё существую!
Пятнадцатого июля те, кто были вокруг, могли услышать:
— Пусть все знают, что мне хорошо. Пусть не тратят сил на то, чтобы спрашивать о моей болезни. Пусть будут счастливы и не знают болезней. Когда-нибудь болезней совсем не будет. Там, куда я ухожу, болезней нет. Отец больше не болеет. Матушка больше не испытывает ломоты в костях. Бабушка ждёт меня с букетом цветов. А дедушка будет снова вырезать мне деревянные игрушки, и они оживут в том новом мире, где меня ждут. Хорошо как. Спасибо людям за доброту. Я хочу умереть в неизвестности. Чтобы никто не страдал обо мне. Самое спокойное — жить в неизвестности.
Дневник его хранил печать судьбы — почерк.
Читал краткие записи, как бы сделанные и не им вовсе, а человеком, поселившимся в нём. Почерк был не его. Это писала болезнь. Но события жизни, точнее — лоскутки — были именно те, что происходили с ним.
Листку девятого июля он вверил: «Я получил сегодня из Парижа новое издание моих сказок, переведённых на французский язык, с подробными иллюстрациями; был очень обрадован».
18 июля: «Ночь провёл спокойно, находился в настроении духа фрейлин Бремер».
23 июля: «У умирающего так мало силы, что кажется, будто жизнь держится на самом крошечном нерве, а между тем, в таком состоянии просветляются мысли человека».
25 июля: «Я начинаю думать, что впадаю в сумасшествие, потому что перестаю различать новые монеты — талеры и кроны».
27 июля: «Провёл ночь хорошо, но очень, очень утомлён; едва мог просидеть часа три на веранде».
Теперь, лёжа на смертном одре, Андерсен вдруг вспомнил своё стихотворение «В минуту смерти», написанное в 1829 году, и он поразился, что намять ещё ему не изменила, и это доказывало правдивость его предчувствия собственной гибели. Смерть жила рядом с ним со времени ухода отца... Символом её стали Ледяница и Снежная королева. Он даже любил разговаривать с призраками смерти. Может быть, они и были по существу его единственными домашними. Ведь, живя рядом со смертью, так страстно понимаешь каждый солнечный луч, каждый цветок, каждого человека, каждую букву — носительницу чувств поэта. Это постоянное присутствие смерти давало возможность жить не теряя ни минуты на быт, который словно тянул его к гибели... И в этом избытке жизни вокруг, вызванном постоянным присутствием смерти, даже вещи становились живыми, ибо по существу-то рядом с ними, а не с людьми жил сказочник, и они приобретали более человеческие черты, чем многие люди, с которыми он общался. Этот перенос человеческих качеств на вещи был во многом вызван боязнью, что люди принесут обиды, горе, оскорбление... С вещами же он мог справиться. Чувства, дела и мысли вещей были ему понятны, словно он и сам был когда-то каждой из окружающих вещей. Он различал пение стульев и дыхание чистого листа бумаги, мировоззрение репейника вовсе не было чуждо ему. Сказать, что он был одиноким в толпе, значило бы оказаться неправым. В толпе он мог быть человеком толпы и в то же время сохранял себя совершенно отдельным наблюдающим человеком. Эта двойственность позволяла переносить человеческую психологию в мир вещей и растений. Даже и в старости в нём жила неиссякаемая детскость.
Теперь он умирал. И чувствовал, что умирал уже не однажды. Он часто представлял себя мёртвым. А потом, словно очнувшись от страшного сна, — рыдал. Он и теперь чувствовал приближение необъятного блеска, и мысль его смелей, чем всегда, устремлялась навстречу смерти. Какой-то новый, прежде неведомый блеск слепил его глаза. Это был не равнодушный свет — каждый его луч думал, страдал, знал обо всём, что творилось с ним, Андерсеном, во время жизни.
Забытое стихотворение выкристаллизовалось в нём. Он потрогал утренние розы. Казалось, что это стихотворение было такой же розой — подарком смерти, розой с небес. И в то же время оно было органом. Ибо он чувствовал его в себе. Такая уж редкая способность была в нём: чувствовать стихи и сказки в себе — как живых. Он ни с кем не делился этой особенностью. Однажды, на заре туманной юности, разговорился с Риборг Войт, но увидел равнодушие в её глазах, непонимание — и навсегда отказался от мысли, что его кто-то поймёт. Это и было причиной его бегства. Бог мой, сколько миновало лет с тех пор... Точнее — жизней... Вот оно, это стихотворение... Он как бы видел его насквозь, понимал всю его нервную систему...
В МИНУТУ СМЕРТИ (1829 г.)
Его психология была такова, что, рассказывая о предмете, он как бы сам становился этим предметом. Говоря о счастливых днях, миновавших безвозвратно, по тропинке слов-воспоминаний он как бы вновь проникал в детство, наполнялся его здоровьем и весёлостью.
Воспоминания становились всё дороже и дороже, думая о прошлом, он уже говорил как бы о другом совсем человеке.
Он варьировал своё прошлое, воспоминания менялись, но — как это ни покажется странным — всё, что он говорил, было правдой. Глаза его слезились, слова вспыхивали от воспоминаний. Вспоминая — он жил, переставая вспоминать — он существовал. Рассказы о прошлом видоизменялись главным образом оттого, что он не хотел переживать одни и те же воспоминания... Его прошлое видоизменялось, заменяя написание сказок, становилось сказкой. И Андерсену всё чаще казалось, что вся его жизнь — придуманная кем-то на небесах — сказка, именно сказка, а не роман или стихотворение. Ему пришло в голову, что жизни людей именно — то стихотворение, то сказка, то история, то новелла, то краткое юмористическое стихотворение. Он улыбнулся этому. Он теперь много думал по ночам, в одиночестве. Он добился главного места на датском Парнасе — и что? Стал ли он счастливее, когда рвался сюда по нехоженым горным тропам? Оказалось, что Кастальский ключ своей чудесной водой не излечивает от болезней... От этой ледяной небесной воды только сильнее ломило зубы. Его родная тётушка — Зубная боль садилась рядом и гладила по щеке своими неприятными костлявыми пальцами, так сильно напоминающими пальцы смерти. Иногда он плакал от воспоминаний, иногда смеялся. Он беседовал с воспоминаниями. Он хотел, чтобы к нему приходили герои его сказок, но они забыли о нём. Забыли об его отцовстве...
«Ах, мой милый Андерсен, — всё прошло, прошло, прошло», — еле слышно пропел он.
Сиделка очнулась от дремоты.
— Вы что-то сказали, господин Андерсен? — испуганно произнесла она.
— Нет, — раздражённо молвил он. Ему показалось, что он говорил вслух всё время и сиделка слышала все его мысли и про себя смеялась над ним и потом расскажет слугам о мыслях чудака. И все будут смеяться над ним! Ах, сколько раз они все смеялись над ним! — и он заплакал от обиды.
— Что! Что с вами? — проникновенно спросила сиделка.
— Ничего, — резко ответил он. На сиделке сконцентрировались его жизненные обиды, точно только она смеялась над ним всю жизнь — и сейчас он ненавидел её.
— Уйдите от моей кровати, — воскликнул Андерсен, — не смейте касаться моих простыней! — Он понимал, что несправедлив, но чем глубже осознавал он свою несправедливость, тем громче кричал и сильнее ненавидел сиделку.
Женщина разрыдалась и выбежала из комнаты...
Сиделка разбудила госпожу Мельхиор. Та осторожно приоткрыла дверь в спальню больного. Он чутко спал на высоких подушках. Почувствовав пришедших сквозь неплотный сон, Андерсен ожил.
— Отчего вы спите только на высоких подушках, господин Андерсен?
— Чтобы быть ближе к небесам, — пошутил Андерсен.
— Но это означает быть подальше от земли, — улыбнулась добрая хозяйка и тут же поняла свою оплошность. Она так хорошо знала Андерсена, что уже почувствовала его ответ:
— Я хочу быть ближе к небесам, потому что скоро умру и меня зароют в землю. Я хотел бы стать кормом для корней цветов, а не кормом для могильных червей. Но черви раньше доберутся до меня, чем корни роз.
— Что вы, что вы...
— Да, да, — Андерсен бессильно приподнял свою огромную руку, — посадите розы на моей могиле. На могиле отца вырос розовый куст. Я хочу, чтобы все розы мира пришли хоронить меня!
Фрау Мельхиор на минуту показалось, что эта рука тянется к ней из-под земли, и инстинктивно отодвинулась. Тут же ей стало стыдно за свой жест, и она придвинулась к постели больного ещё ближе, чем сидела прежде...
— Но знаете, — Андерсен сделал знак пальцами, давая понять, что не следует мешать ему высказаться: — Я бы хотел, чтобы меня похоронили на небе.
— На небе? — недоумённо произнесла госпожа Мельхиор.
— Да-да, именно на небе! — резко ответил он, боясь, что его не поймут даже здесь, в дружелюбной семье. — На небе, — медленно произнёс он, словно взвешивая на весах сердца, на весах облаков, на весиках ромашек каждую букву и отвечая не только за каждое слово, но и за каждую паузу...
На этот раз фрау Мельхиор сдержалась и не возразила... Она молча слушала, и в тот момент, когда он сказал о похоронах на небе, она поняла, что он скоро, совсем скоро умрёт. В сущности, перед ней лежал полумёртвый старик. И как жаль ей было сейчас, как страшно от мысли, что ни одна женщина из тех, о взаимности которых он мечтал, не захотела быть его женой, подругой, матерью его детей. И она ужаснулась, что невозможно исполнить его небывалую просьбу и похоронить его на небе, среди облаков, где в сущности — он и должен лежать...