Сын Екатерины Великой. (Павел I)
Шрифт:
В то же время, по свидетельству Саблукова, столица внезапно приняла «вид немецкого города, существовавшего два или три века назад». Как это недавно было в Павловске и Гатчине, полицейские сновали по улицам, срывая с прохожих круглые шляпы и разрывая их на куски, срезая полы фраков, сюртуков и шинелей. Даже племянник английского посланника, Витворта, очень элегантный молодой человек, не избег этой участи.
Перемены не ограничивались подробностями костюма. «Не только наш дом на Черной Речке, но весь Петербург и вся Россия были перевернуты вверх дном», уверяет Греч, а более чуткие натуры с грустью испытывали впечатление нравственного развала. «Давя все и добираясь до самых незначительных сторон жизни, говорит еще Саблуков, деспотизм давал себя еще больнее чувствовать оттого, что он следовал за относительно
Эти свидетельства должны быть приняты с осторожностью. Перемены, представленные ими в слишком ярких красках, на самом деле не были ни так резки, ни так широки. Указ, запрещавший круглые шляпы, высокие сапоги, длинные панталоны, башмаки с завязками и предписывавший, как установленную указом форму – треуголку, зачесанные назад волосы, напудренные и заплетенные в косу, башмаки с пряжками, короткие панталоны, стоячий воротник и проч., был опубликован только 13-го января 1797 г., и Екатерина уже тоже неоднократно отменяла ношение «больших галстухов». «Свобода личности», которою она предоставляла наслаждаться своим подданным, имела тоже очень узкие границы. С другой стороны, если решение изменить все, сделанное его матерью, обратилось у Павла впоследствии в крайность, то вначале он старался этим не увлекаться и кое-что щадил. Он в первый момент спешил насладиться полученной властью и был слишком счастлив, чтобы ей злоупотреблять.
Удовлетворившись несколькими карательными распоряжениями, вызванными особенно болезненными личными его счетами, он начал даже с того, что утвердил в должностях большинство из высших чиновников и офицеров, служивших при дворе, которых недавно собирался выгнать хлыстом. Оставив старика Остермана номинальным руководителем иностранных дел, которые в действительности в последнее время вела сама Екатерина вместе с Безбородко, Марковым и Зубовым, он простер свое уважение к его заслугам до того, что возвел этого состарившегося дипломата в звание канцлера. Один Марков был уволен из этого ведомства, а при дворе гофмаршал Колычев, посланный потом в Париж, разделил опалу Барятинского.
Отставки, вначале очень немногочисленные, имели главной своей причиной необходимость освободить место слугам и друзьям нового государя. Вместе с Аракчеевым, назначенным с. – петербургским комендантом и награжденным чудным имением Грузино, которое он потом прославил, не был, разумеется, забыт и Кутайсов. Одновременно с должностью гардеробмейстера ему поручили главное наблюдение за придворной прислугой.
В бумагах императрицы Павел нашел лист производств, предположенных на 1-е января. Он в нем ничего не изменил. Курляндец фон дер Ховен фигурировал там как сенатор. Павел его не выносил. Он никогда не сказал с ним ни слова, но допустил его в это высокое учреждение.
Прислуге Екатерины пришлось хуже. Оба ее любимых камердинера пострадали; один, Захар Зотов. – «Захарушка», – подвергся заключению в Петропавловскую крепость, где он сошел с ума, а другой – Секретарев, был сослан в Оренбург. Екатерина получила этого второго слугу в наследство от Потемкина и, разделяя опалу камердинера, два прежние секретаря князя Таврического, Попов и Гарновский, были тоже уволены от должности. Новый государь не пощадил даже духовника императрицы, отца Савву, назначенного ею и его духовником. Отданный под суд и оправданный, священник был уволен от службы и отослан в провинцию. Однако Павел назначил ему пенсию в 6000 рублей.
Он оказался не менее щедр по отношению к первой камер-юнгфере покойной, Марии Савишне Перекусихиной и к ее кафешенку Осипу Моисееву. Под влиянием своей радости, он был более склонен к щедрости, чем к взысканию. Милости, отличия и награды сыпались на его подданных, «уже не дождем, а ливнем», по выражению Роджерсона. Он давал даже тем, кого удалял, и подарил, например, не только 150000 рублей старому своему другу Александру Куракину на уплату долгов, но еще по 100000 рублей Маркову и Попову на покупку домов. В три недели он истратил таким образом более миллиона. Производившееся в то же время пожалование земель, тысячами десятин, велось еще более щедро, а что касается орденов, то Павел их не раздавал,
а рассыпал, по словам одного современника. Ему хотелось дать даже тем, кто не желал брать, и он поссорился из-за этого с московским митрополитом, своим прежним духовником.Наряду со щедростью, он проявил также необыкновенное милосердие, заботясь, видимо, о том, чтобы с ним делили его радость и чтобы его любили. Он освободил всех содержавшихся «по тайной экспедиции» и даровал всеобщую амнистию всем чинам, находившимся под судом или следствием, кроме тех, кто содержался по особо важным преступлениям, как то: смертоубийство или похищение казенного имущества. Вместе с Новиковым и Радищев, автор знаменитого «Путешествия из С.-Петербурга в Москву», был возвращен из ссылки.
29 ноября 1796 года были также освобождены и поляки, заключенные частью в Петербурге со времени последней войны за независимость, частью работавшие при сооружении Рогервикского порта.
По свидетельству Роджерсона, Екатерина, относясь с уважением знаменитому победителю при Мацеиовицах, которого она однако снисходительно называла «мой бедный дурачок Костюшка», сама собиралась в скором времени освободить героя, и тюрьма, которую она хотела отпереть, вовсе не походила на темный каземат, изображенный на гравюрах тог времени. Бывший диктатор занимал помещение в нижнем этаже самого лучшего здания в столице, знаменитого Мраморного дворца. Но Павел мечтал сделать лучше. Он хотел пойти вместе со своим сыном Александром и лично объявить польскому герою свое милостивое решение его участи. С давних пор он оплакивал его горькую долю и радовался, что может теперь ее облегчить.
Свидание было трогательное. Костюшко с беспокойством осведомлялся о судьбе своих товарищей по заключению, и Александр, со слезами, обнял его несколько раз, а Павел, если верить одному из заключенных, Немцевичу, тоже расчувствовался и дал волю своей обычно несдержанности в словах.
– «Я знаю, что вы много страдали, что с вами долго дурно обходились; но во время прошлого царствования так относились ко всем порядочным людям, ко мне – первому. Мои министры были категорически против вашего освобождения. Я один отстаивал свое мнение и не, знаю, как мне удалось одержать верх. Вообще эти господа желали бы водить меня за нос; по несчастью, у меня его нет…»
При этих словах он провел рукой по лицу.
– «Вы свободны, но обещайте мне сидеть смирно… Я всегда был против раздела Польши: раздел этот несправедлив и противен здравой политике; но это сделано. Чтобы восстановить ваше отечество, потребно согласие трех держав. Есть ли малейшая вероятность, чтобы Австрия и в особенности Пруссия уступили свои части? Неужели я один должен потерять свою и тем ослабить себя, в то время как другие усиливаются?..»
Костюшко, по-видимому, обнаружил при этом столько же скромности, сколько и достоинства. Он изъявил желание отправиться в Америку, на что и последовало разрешение. Осыпанный почестями, к которым присоединились несколько подарков, предложенных самым деликатным образом, он не счел нужным от них отказываться. Он принял специально для него заказанную дорожную карету, столовое белье, посуду, чудную соболью шубу и даже некоторую сумму денег – 60000 рублей по русским источникам и только 12000 по польским – взамен земли, ранее предоставленной в его распоряжение. Мария Федоровна прибавила еще подарки от себя. Во время неволи, герой полюбил заниматься вытачиванием из слоновой кости и самшита. Она подарила ему великолепный токарный станок, стоивший 1000 рублей, а также коллекцию камей, сделанных ею собственноручно. В ответ на это он преподнес императрице табакерку собственной работы, и все расстались наилучшим образом.
Продолжение было менее приятное. В 1798 году, в Вашингтоне, бывший диктатор узнал о победах передовых польских отрядов под знаменами французов. У него явилась надежда вновь принять на себя командование армией и опять сразиться за независимость своей родины. Он сел на первый корабль, уходивший в Европу, и, приехав в Париж, отослал обратно Павлу полученные деньги. Это было и ненужно и непоследовательно, раз он оставил у себя шубу и все остальное. Такой бесполезный шаг сопровождался еще письмом, и было бы желательно, чтобы содержание последнего не наложило тень на славную память героя. Письмо начиналось так: