Сын колодца
Шрифт:
Пимка снова заступает ее место. Сидит на корточках у корыта, где барахтается и визжит, как поросенок, Санька, с нахмуренным челом, на котором отпечатано сознание важности возложенной на него миссии, качает и напевает классическое, слободское «Зетце!» – «Бей!».
Ой-ой-ой!Что со мной?!Боже мой!От ТелинаДо ХарбинаЗетц, зетц, зетц!..Или напевает излюбленную
А Варя тем временем разоряется, орет охрипшим голосом на весь рынок:
– Петрушка «гейша»!.. Сельдерей «падеспань»!.. Капуста «кекуок»!.. Помидоры «Мукден»… Пожалуйте, мадамочки, красавицы!..
Счастливую противоположность Варе представляла Екатерина Петровна Хвостова, живущая в одном доме с нею.
В девушках она работала на пробочном заводе и все заработанное отдавала родным. Печальное будущее ожидало ее. Но случилось так, что она познакомилась на народном балу с артельщиком из банка. Он воспылал и сочетался с нею.
Родиониха своим своеобразным языком вот как передавала историю их знакомства и женитьбы:
– Ну, значит, встретились они на балу. Она пондравилась ему. А она пондравиться может, танцует – мое почтение. Он ее на падеспань, потом на краковляк. А апосля танцев в буфет. «Не хотите ли, барышня, пирожное или апильцина?» – «Благодарствуйте! Не хочу», – отвечает и глазки книзу. Умница! Это ему пондравилось. Скромная, значит, семейственная, не то что другая – жадная: «Ах, пирожное! С нашим удовольствием!..» Одначе он уговорил ее чай внакладку пить. После чаю они опять два краковляка протанцевали. На другой день он ей свидание возле городской авдитории назначил и тут же ей, как полагается, коробку с мон-пасьенами, и пошло у них, пошло!..
Весь переулок завидовал Екатерине Петровне. И было чему.
Она жила, как княгиня, в двух комнатах с кухней. Комнаты были оклеены светлыми обоями, в одной стоял буфет с чайным сервизом, большой круглый стол и этажерка, а в другой – двухспальная кровать с двумя горками подушек и подушечек.
Три недели назад она благополучно разрешилась девочкой – Фелицатой. И надо было видеть, как ока ухаживала за нею. По двадцать раз меняла пеленки, одеяльца, купала ее, убирала в кружевные чепчики.
Когда она садилась в окна, расстегнув халат, и кормила свою лялечку белой, как сахар, грудью, все соседки и дворничиха собирались под окном и любовались ею.
– Ну, андель, – говорила в умилении дворничиха.
И точно ангел. Щечки розовые, носик точеный, глазки как маслинки, волосы гейшей, в ушках серьги, на пальчике обручальное колечко. Она и в душе была ангелом. Помочь кому – бедной невесте ли, нищему – она первая. Двугривенный, а то и тридцать копеек отвалит. И никому от нее отказу. Персияшка зайдет во двор с обезьянкой, чехи с арфой и скрипкой, шарманщик – она обязательно завернет в бумажку две-три копейки и выбросит в окно.
Особенно нежна была она к соседям. Когда Варя родила, она сейчас же два фунта сахару, осьмушку чаю и фунт мыла отправила ей
и, как только, бывало, услышит отчаянный крик Саньки, оставляет свою Фели-цату на руках матери и бежит к нему. Она извлечет его из тряпок и, присев на край кровати, покормит грудью.Санька смеется ей в глаза и от удовольствия фыркает, как жеребенок. Молоко ее не похоже на жижицу, которой кормит его мать. От него несет не то резедой, не то фиалкой, и сладкое оно такое.
И хохотала же Екатерина Петровна, господи, когда ей приходилось отнимать Саньку от груди.
Он вцепляется руками в ее лиф, прическу и орет.
– Пусти! – смеется она, – Надо ведь и лялечке оставить немного.
Но он не принимал никаких резонов и впивался глубже в ее прическу.
Пимка, все время скромно смотревший на эту сцену из угла, вставал, подходил и говорил Саньке, смачно утирая руками нос:
– Да ну, будет, товарищ! Зекс – довольно! Слышишь?! А то рыбы дам! – И он давал ему леща.
И только таким манером ей удавалось освободиться от него.
Варя после каждого такого посещения ее являлась к ней и целовала ей руки.
Саньке четыре года. У него большая голова, зеленоватое лицо, круглые, как у совы, глаза и рахитичная грудь, руки и ноги.
Сегодня в первый раз он выглянул самостоятельно во двор.
К нему подскочил Валя Башибузук:
– Давай в квач-квач играть!
– Я не умею.
– Дурачок!
Он сделал из большого и указательного пальца бублик и пояснил:
– Я плюю в эту дырочку. Если заденет палец, ты даешь мне по уху, а нет – я тебе.
– У-у! – мотнул Санька головой.
– Я плюю! – объявил Валя и запел: – Квач-квач, дай калач! Видишь? Чиста ручка, как петрушка.
Не успел Санька моргнуть, как что-то здорово огрело его по уху. Он заорал.
– Ну, чего, дурак?! – рассердился Валя. – Мы же честно играли! – И шмыгнул в переулок.
С этого дня Санька сделался полноправным гражданином переулка и вошел в состав его юной гвардии под кличкой «Сургуч».
И завертелся Сургуч, как осенний придорожный лист в облаках пыли.
В один день он ознакомился со всей слободкой – площадями, базарами, улицами, задворками, научился стрелять наравне со своими юными товарищами и, как они, возвращался всегда домой с полными карманами.
Такая беззаботная жизнь пришлась ему по сердцу, и все чаще и чаще он исчезал из дому.
Сегодня его можно было встретить на похоронах, завтра – на параде на Соборной площади, послезавтра – в порту, на проводах иконы Касперовской божьей матери.
Больше всего он любил похороны. Ввинтится в толпу и заглядывает всем в торжественно настроенные лица. Он путается в ногах, как собачонка. А когда ему надоест толкаться, он вынырнет у самого балдахина, впереди удрученной вдовы, ведомой под руки, и вдруг среди стройного пения архиерейских певчих «Господи, помилуй» и сдержанного плача вдовы раздается его звонкий голос:
– Пимка, иди сюда! Здесь слободнее!
Иногда он примазывался к певчим, отбирал у тенора или баса пальто и палку и, нагрузившись, следовал за ним, обливаясь потом, до самого кладбища, за что первый удостаивался вкусить колевы с мармеладом.