Сын
Шрифт:
Однажды утром, когда на солнце было почти жарко, я поддался соблазну спустился вниз к сверкающему морю и выкупался, совсем один на огромном пустынном пляже.
Два дня спустя температура у меня поднялась до сорока, в полубреду я смутно слышал, как шепчутся вокруг меня какие-то незнакомые люди. А еще через день в санитарной машине я был доставлен в больницу, окруженную садом, напоминавшим монастырский.
Здесь я и встретил медицинскую сестру Алису Шавирон, которая потом стала моей женой и твоей матерью.
Я потому так подробно рассказал
Должен добавить к этому еще одну немаловажную деталь. За последние десять лет (почему, об этом ты узнаешь позже) у меня не было ни одной любовной связи, лишь время от времени случайные встречи, не имевшие продолжения.
Первые дни в больнице я помню очень смутно, но от них у меня осталось ощущение чего-то теплого и светлого, как воспоминания о раннем детстве. Тогда еще не было пенициллина и его производных, так что, возможно, я и в самом деле, как меня потом уверяли, чуть было не умер от застоя в легких.
Сестры сменялись в соответствии с расписанием дневных и ночных дежурств и честно делали свое дело. Тем не менее одну из них — она была старше других и говорила с русским акцентом, очевидно, была эмигранткой — я сразу возненавидел за подчеркнуто снисходительный тон, которым она разговаривала с больными.
Была еще другая, местная — чернявая и коротконогая женщина лет пятидесяти, всегда пахнувшая чесноком, она обращалась со мной как с малым ребенком и, перестилая мою постель, легко перекладывала меня с места на место, словно жонглируя мною.
Что до твоей матери, годы ничуть ее не изменили. Она была такой же живой и энергичной. Только было в ней тогда какое-то легкомыслие, которого с тех пор поубавилось. Именно легкомыслие, но не беззаботность — я не верю, чтобы она когда-нибудь была беззаботной; подозреваю даже, что под внешней ее веселостью скрываются озабоченность, тревога, а может быть, и уязвимость.
Было ли у нее то же ощущение недолговечности, мимолетности всего происходящего, какое было у меня? Вряд ли. Но, как и я, она недавно приехала в Канн — всего на несколько месяцев раньше меня — и тоже находилась в ожидании перемен.
Я уже говорил, что сначала видел ее сквозь туман лихорадки, сквозь какую-то пелену, пронизанную солнечными лучами, и прежде узнал ее голос.
Она же, еще не зная моего имени, узнала мое худое, мокрое от испарины тело, касалась его руками, ухаживала за ним.
И это очень стесняло меня в самом начале, когда мы стали разговаривать (две другие сестры тоже видели меня в самом унизительном положении, но на них я не сердился, а ей первое время не мог этого простить).
Это не была любовь. Ее между нами никогда не была. Было просто чувство стыда; вероятно, я так же стеснялся бы, будь на ее месте мужчина.
Помнится, первые слова,
которые я от нее услышал, были:— Сегодня вы получите бульон с овощами, сухарик и варенье. Ну как, есть у вас аппетит?
По правде, она немного утомляла меня своей живостью — она беспрерывно двигалась, и было такое впечатление, будто она делает сразу несколько дел.
Другая сестра, г-жа Бюрони, та, которую я мысленно называл жонглершей, тоже делала все быстро, но у нее это получалось почти незаметно, как-то мимоходом.
— Есть у вас здесь, на побережье, друзья или родные? — спросила Алиса, сидя подле меня во время первой моей трапезы.
— Нет.
— А в Париже? Вы ведь, кажется, из Парижа?
— Да. У меня есть только родители, они живут в Везине.
— Вы живете не с ними? Я кивнул.
— Завтра или когда захотите, можно будет написать им несколько слов.
— Спасибо.
О себе и своей семье она сообщила мне немного позже: очень скоро у нее вошло в привычку каждую свободную минуту забегать ко мне в палату — дверь она оставляла полуоткрытой, и почти всегда чей-нибудь настойчивый звонок прерывал нашу беседу. Она говорила:
— Вот не терпится людям! Умирают они там, что ли? Или:
— Ну вот! Это из семнадцатой палаты, требует клизму.
Через три дня я уже знал все о моих соседях по этажу, об их болезнях и характерах.
Однажды ночью в нашем отделении умер старик, болевший раком. Меня разбудил шепот, тихие шаги в коридоре; я слышал разговоры по телефону, затем, спустя какое-то время, стук носилок о косяк двери.
Накануне мимо моей двери промелькнула фигура священника, который иногда появлялся у нас. Алиса Шавирон в эту ночь дежурила, но, когда в семь часов утра она зашла ко мне, лицо ее было свежим и улыбающимся, как обычно.
— Вы слышали?
— Да.
— Для него это лучше. Но я ужасно зла на его детей: подумать только — за три недели они только раз навестили его. А ведь одна из дочерей живет в Ницце, у сына гараж в Грассе. Старик был итальянским эмигрантом, приехал сюда без гроша. Начал простым каменщиком и вот — оставил им целое состояние. Теперь, когда он умер, все небось примчатся сюда и станут лить слезы.
Она с улыбкой посмотрела на меня:
— Вы что, расстроились?
— Нет.
— На некоторых больных подобные вещи производят ужасное впечатление, поэтому, когда это случается, мы стараемся делать все как можно тише.
— А сейчас он где? — спросил я.
— Внизу, в подвале. Там есть специальное помещение.
— Давно вы работаете сестрой?
— Диплом я получила девять лет назад, а мы с вами одногодки.
— Откуда вы знаете, сколько мне лет?
— Из вашей истории болезни. Вы старше меня на месяц и три дня.
К полудню, когда начинало пригревать солнце, мне уже позволяли лежать у открытого окна, и тогда я видел вершину платана, темно-зеленые разлапистые ветви зонтичной сосны и иголки, четко вырисовывающиеся на фоне голубого неба.