Сыновний зов
Шрифт:
На полянке под березами увидал я пепельный комочек. Подошел ближе и разглядел молодую трясогузку. Сжалась она и виновато скосила на меня влажный глазок. Чувствую, как дрожит ее тельце под перышками, как голодно ей в пустом воздухе.
Первым делом пожалел я трясогузку. Живо вспомнил, как шумела вчера слякиша. Не мудрено и отбиться от стайки такой крохе. И захотелось мне приласкать-отогреть и чем-нибудь накормить птаху. Да чем? Где они надоедливые мошки-мушки?
Пока размышлял, трясогузка встрепенулась и начала порхать над ворохом листьев. Часто-часто взмахивала крылышками, вроде бы согреться старалась. Я так и подумал, улыбнулся ей: ишь, какая догадливая.
Кружилась, порхала трясогузка по листьям и потихоньку отдалялась от меня. А я шаг за шагом ступал, за ней следил.
Сколько времени мы двигались лесом — по мутному небу и не определишь. Незаметно на опушке очутились, и трясогузка легко высоту набрала. Снежинкой растворилась она и уже издали весело подала голос:
— Долечу, долечу…
Меня успокаивала: не загинет, догонит своих сестер. Один стоял я на кромке лесной. И думал вовсе не о том, как долетит трясогузка в теплые края…
Голос детства
Родился в березах какой-то незнакомый звук: вроде бы кто-то вскрикнул или застонал. А может, ветер раскачал где-нибудь две лесины, тесно прижатые, и они скрипнули? Но было безветренно, звук повторился и заставил меня снова встрепенуться.
Кто-то негромко и осторожно запоскрипывал. Скромная и наивно-детская скрипочка зазвучала в лесу. Ищу музыканта, а его все нет. И вдруг «пли-плю», «пью-пью» выдало его. Невдалеке на ветке сидела серая и невзрачная снегириха. Она-то и наигрывала свою прощальную песню.
Ничего звонкого не было в ней. Однако как посвежели и омолодились березы: румянец проглянул на них, и веснушки порозовели. А снег потеплел и потянулся парком в небо.
Где-то снегири звучные капельки посыпали на березы. И полетела к ним снегириха. Стало тихо-тихо. Я пошел увалом к речке Крутишке, а во мне жила негромкая и простенькая песенка снегирихи.
Чем она взяла? Вроде бы каких только певцов не доводилось слушать. И тут знакомое и далекое вспомнилось мне…
Плетемся мы, десятилетние ребятишки, санной дорогой, тащим в мешках мороженую картошку — сладость военных лет. Вот-вот свалимся в снег и останемся в потемках волкам на съедение… И вдруг с подгоры от Крутишки песня долетела. Матери наши везли солому на быках и затянули ее, горестно-печальную. Голоса у них простуженные, усталые, но как они душевно и ладно в протяжный русский мотив складывались.
О чем рассказывала песня — забылось. Одно помнится: о еде не думалось, морозец отошел, и в село, свою Юровку, незаметно пришагали. А когда засыпал я на полях под тятькиной лопотиной, мне слышалось, как скрипели полозья и плыли под угором голоса матерей.
Кукушка
Забрел на лыжах в знакомую березовую рощу. Остановился. Тихо и светло в ней, как в горенке, откуда красну девицу просватали, на чужую сторонушку замуж выдали. Закрыл глаза, и почему-то лето теплом опахнуло. И опять как бы березы ожили лиственной зеленью, а я хожу и грибы высматриваю.
Иду и аукаю. А из узорчатой листвы поздняя кукушка подает мне знать:
— Тут-та, ту-та, ту-та…
— Сколько их?
И она, будто первоклассница, начинает уж больно старательно считать:
— Один-два-три-четыре…
А я в уме прикидываю да ее поторапливаю. Ежели много — пойду с корзиной. Наберу я груздей и засолю их в корчажке. Будут они зимой желтотелые, хрусткие, сытные, как
земля родимая. И закушу я груздем и кукушку вспомню:— Где ты, сердешная? Как тебе живется-можется в дали неизведанной? Прилетай по ясно-зоревой весне ко мне в березняк.
Чуешь, опять я приду туда. И ты подашь мне голос и позовешь по солнечным зайчикам к траве-волоснику, по сизо-зеленым мшистым половичкам к тем березам-вековухам. Там закружится голова от густого хлебного аромата. Там груздки, точно поросята, схоронились под прелью мягкой и пятачками из-под земли высовываются. Такие они чумазые, озоровые. А вымоешь их в тройной воде, до того приглядные и славные — из рук сами разбегаются…
Чуешь, кукушка?..
Очнулся я от тишины зимней. Где-то далеко за лесом слабо просвечивает низкое солнышко. И нет ни летней ласки, ни травы-муравы. Лишь издали, как в полусне, слышен задумчивый голос кукушки…
Явь не явь, пусть поблазнило, зато сердце-то как тукает: «Прилетит, возворотится в березняк твоя помощница-куковальница. Здесь расцветают слезки ее, вырастают огурчики ее, появляются из земли потерянные башмачки ее… Все тут до веточки, до травиночки ее… воротится, как и все мы, — где бы ни жили, ни бродили, все до единого приходим к своей матери родимой…»
На закате
Наплывают от реки робкие сумерки, и в островерхом шлеме монастырской башни затевается странная возня. Слышно только умноженное эхом путаное хлопанье крыльев. Потом из насупленных пустых глазниц башни с гулким перекликом вырываются галки, собираются в черное облачко и уносятся в сторону скорого заката. Возвращаются совсем затемно и молча исчезают в черноте бойниц. А завтра вечером галки начнут снова метаться, и повторится то же самое.
Куда и зачем летают перед ночлегом шумливо-беспечные и, как многим кажется, бестолковые птицы?
Солнце устало застыло над далекими косогорами. И я отправляюсь к одиноким тополям, куда скрываются по вечерам галки. Я должен поспеть раньше их.
…Ежится на вечерней весенней изморози сизый дымок сигареты. Холодит спину бугристый ствол старого тополя. Высоко его спокойная вершина, и звезды кажутся светлыми капельками на раскидистых сучьях. Вдруг нарастает шум, и соседнее дерево темнеет от галок. Без галдежа и спора птицы рассаживаются на тополе головами к закату.
Ощутимо медленно идет время. Запад из золотисто-зеленого окрашивается в огненно-розовый, затем заволакивается малиново-фиолетовой дымкой, и только на полнебе еще сочится крошечный розовый родничок. Краски стекают, густеют за горизонтом, и снега обволакиваются сумраком. Галки неподвижно смотрят на потухающий закат и чуть слышно переговариваются между собой…
«Провожают солнце, любуются на закат, — думаю про них. — Ишь, какие чувствительные!..» Хотел было встать и пугнуть птиц, которых природа обделила и голосом, и пером, но тут другая догадка заставляет забыть о наивном открытии.
…Сотни лет назад скатал на веселом угоре первую избу мужик Марков. По сердцу пришлось новоселье и многим иным крестьянам. Год за годом, а там уж и деревня появилась и тополя встали выше тесовых крыш. По карнизам да чердакам прижились-развелись доверчивые галки. Заодно с крестьянами вековали они на веселой угорине.
…Народилась новая жизнь на земле, зазвала она людей прочь от старых деревушек, по сторонам разманила. И стаяла на угорине деревня Маркова. Заросли усадьбы коноплей да крапивой, затянуло улочки-закоулочки конотопом. Отлетели тогда галки в каменные хоромы — монастырскую башню…