Сыновья и любовники
Шрифт:
— Да как же это! — воскликнула она. — Ну что за человек! Нет с ним ни минуты покоя. Вот провалиться мне, никакого покоя. Только стал палец большой на руке подживать — и вот опять… Видел ты его?
— В шахте видал. И когда подняли, в вагонетке видал, он без памяти был. А стал доктор Фрейзер в закутке для ламп его щупать, он как заорет… и ругался, и клял всех, и говорит, домой везите… не желает, мол, в больницу.
Парень запнулся и замолчал.
— Ясно, домой захотел, чтоб все заботы на меня. Спасибо тебе, малец. Ох, и тошно же мне… тошно мне, сыта по горло!
Миссис Морел спустилась по лестнице. Пол машинально опять взялся за кисть.
— Наверно, плохо дело, раз в больницу повезли, — продолжала она. — Но до чего неосторожный! С другими ничего такого не случается. Да, конечно,
— Я закончу, — сказал Пол.
— Не надо. Я, наверно, поспею вернуться семичасовым. Ну и ну, так и слышу, как он станет кричать и вопить! Да еще дорога в Тиндер-хилл… вся как есть разбитая… пока довезут, всю душу из него вытрясут. И почему ее никак не починят, эту дорогу никудышную, а ведь по ней людей в санитарной карете возят. Больнице надо бы тут быть. Землю всю скупили, а несчастных случаев сколько хочешь, господа хорошие, койки пустовать не будут. Так нет же, пускай тащится раненый в санитарной карете за десять миль, в Ноттингем. Стыд и срам! Ох, и как же Уолтер станет кричать и вопить! Я уж знаю. Кто-то его повез. Баркер, наверно. Бедняга, вон куда его понесло, уж, наверно, не рад, что влип. Но об Уолтере-то он позаботится. Да почем знать, сколько Уолтеру теперь лежать в больнице… а ему это хуже смерти! Но если только нога, это еще ничего.
Говоря так, она собиралась в дорогу. Поспешно сняла корсаж, склонилась перед баком для кипячения, подставила бидон, и в него медленно потекла вода.
— Пропади он пропадом этот бак! — воскликнула она, нетерпеливо дергая кран. У нее были очень красивые, сильные руки, неожиданные для такой маленькой женщины.
Пол убрал кисти и краски, поставил кипятить чайник и начал накрывать на стол.
— Поезда раньше чем в двадцать минут пятого нету, — сказал он. — Времени у тебя хватает.
— Что ты! — воскликнула она, щурясь поверх полотенца, которым вытирала лицо.
— Да, хватает. Чашку чая уж непременно выпей. Проводить тебя до Кестона?
— Проводить? Это еще зачем, спрашивается. А вот что мне надо ему повезти? Фу-ты! Чистую рубашку… хорошо еще, что есть чистая. Надо было мне ее получше просушить. Носки… нет, носки ему не понадобятся… и, наверно, полотенце, и носовые платки. Ну, что еще?
— Гребенка, нож и вилка, и ложка, — сказал Пол. Отец однажды уже лежал в больнице.
— И ноги у него, наверно, грязные-прегрязные, — продолжала миссис Морел, расчесывая свои длинные, тонкие как шелк темно-каштановые волосы, уже тронутые сединой. — До пояса-то он усердно моется, а ниже, думает, невелика важность, все равно. Но там, наверно, такое не в диковинку.
Пол тем временем накрыл на стол. Отрезал два-три тоненьких ломтика хлеба, намазал маслом.
— Вот, пожалуйста, — сказал он и поставил чашку чая на обычное место матери.
— Некогда мне! — сердито воскликнула она.
— Тебе непременно надо поесть, все готово, так что садись, — настаивал сын.
Она все-таки села, молча выпила чаю и перекусила. Ей было о чем подумать.
Через несколько минут она вышла, до Кестонской станции предстояло пройти две с половиной мили. Руки ей оттягивала плетеная сумка, раздувшаяся от вещей, которые она несла мужу. Пол смотрел, как она уходит между живыми изгородями — маленькая, быстрая, и у него щемило сердце, ведь опять она шла навстречу боли и беде. А она торопилась, ее снедала тревога, и она чувствовала, что сын душой с нею, чувствовала, он принимает на себя долю тяжкого бремени, даже поддерживает ее. И уже в больнице она подумала: «До чего же он расстроится, мой мальчик, когда я расскажу ему, как худо с отцом. Надо будет говорить поосторожней». И когда она устало побрела домой, она чувствовала, сын все ближе и готов разделить с ней ее тяжкое бремя.
— Плохо, да? — спросил Пол, едва она переступила порог.
— Хорошего мало, — ответила она.
— Что же?
Она со вздохом села, стала распускать ленты шляпы. Сын не отводил глаз от ее поднятого лица, от маленьких изработавшихся рук, развязывающих бант под подбородком.
— Ну, не так уж это опасно, — ответила она, —
но сестра милосердия говорит, перелом тяжелейший. Понимаешь, огромный камень свалился ему на ногу… вот сюда… кость раздробило. Торчали осколки…— Ух… жуть какая! — воскликнули дети.
— И он, конечно, говорит, что умрет… — продолжала мать. — Разве он может по-другому говорить. Смотрит на меня и говорит: «Конец мне, лапушка!» Я ему — не говори глупости, какой ни плохой перелом, от сломанной ноги не помирают. А он причитает. Не выйти мне отсюдова, в деревянном ящике меня вынесут. Что ж, говорю, если хочешь, чтоб тебя вынесли в сад в деревянном ящике, когда тебе станет получше, уж, наверно, тебя вынесут. А сестра милосердия сказала: «Только если решим, что это ему на пользу». Такая она славная, эта сестра, хоть и строгая.
Миссис Морел сняла шляпку. Дети молча ждали.
— Конечно, отцу сейчас плохо, — продолжала она. — И еще будет плохо. Сильно ему досталось, и крови потерял много, и перелом, конечно, страшный. Навряд ли все так уж легко срастется. Да еще жар, да если гангрена… если дело обернется худо, его быстро не станет. Но ведь кровь у него чистая, и заживает все в два счета, даже удивительно, так с чего бы на этот раз обернуться к худу. Конечно, там рана…
Миссис Морел побледнела от волнения и тревоги. Все трое детей поняли, как велика опасность для отца, и тревожная тишина повисла в доме.
— Но он всегда поправляется, — немного погодя сказал Пол.
— Это я ему и толкую, — сказала мать.
Дети теперь молча бродили по комнате.
— Вид у него и вправду был такой, будто ему конец, — сказала она. — Но сестра милосердия говорит, это из-за боли.
Энни унесла пальто и шляпку матери.
— А когда я уходила, он посмотрел на меня. Я ему сказала, надо мне идти, Уолтер… поезд ведь… и дети. И он посмотрел на меня. Вроде даже строго.
Пол опять взялся за кисть и принялся писать. Артур вышел во двор за углем. Энни сидела угнетенная. А миссис Морел застыла в маленьком кресле-качалке, которое смастерил для нее муж, когда она ждала первого ребенка, и невесело задумалась. Горько ей было и отчаянно жалко его, ведь он так пострадал. И однако, в сокровенном уголке души, где должна бы гореть любовь, зияла пустота. Сейчас, когда она безмерно жалела его, когда готова была из последних сил, не щадя себя, выхаживать его и спасать, когда рада была бы, если б могла, взять на себя его боль, где-то внутри, в самой глубине, таилось равнодушие к нему, к его страданиям. И эта неспособность любить его даже тогда, когда он всколыхнул самые сильные ее чувства, была ей всего горше. Так сидела она в невеселом раздумье. Потом вдруг сказала:
— А знаете, прошла я полпути до Кестона и смотрю, а на мне мои рабочие башмаки… вы только поглядите! — То были старые коричневые башмаки Пола, протершиеся на пальцах. — Я просто не знала, куда деваться со стыда, — прибавила она.
Утром, когда Энни и Артур были в школе, а Пол помогал ей управиться с домашними делами, миссис Морел опять с ним заговорила:
— В больнице я застала Баркера. На нем, бедняжке, и вправду лица не было! «Намучились вы с ним, наверно, пока везли?» — спрашиваю. «Уж и не спрашивайте, хозяйка!» — отвечает. «Да уж, — говорю, — понимаю я, каково это было». «А ему-то как лихо было, миссис Морел, ох, и лихо!» — говорит. «Понимаю», — говорю. «Всякий раз как тряхнет, я думал, у меня сердце выскочит, — говорит Баркер. — А уж как он кричал! Озолотите меня, хозяйка, другой раз на такую муку не пойду». «Как не понять», — говорю. «Хуже нет, — говорит он, — и не скоро, может, а все одно этого не миновать». «Боюсь, что так», — говорю я. Нравится мне мистер Баркер… вправду нравится. Настоящий мужчина.
Пол опять молча взялся за кисть.
— Такому человеку, как твой отец, в больнице лежать, конечно, тяжко, — продолжала миссис Морел. — Тамошние правила и порядки — это не по нем. Будь на то его воля, никому не дал бы до себя дотронуться. Помню, была у него рана на бедре и надо было четыре раза в день перевязку делать, так разве он кого к себе подпускал? Только меня да свою мамашу, больше никого. Нипочем. Так что намучается он с больничными сестрами милосердия. И очень мне не хотелось от него уходить. Поцеловала я его, пошла прочь, и нехорошо это было, стыдно.