Сыновья
Шрифт:
Темными, грустно-романтическими глазами глядел Людвиг Франк на своего визави, Августа Бебеля. А тот… Гм!.. Только теперь Шенгузен заметил, что взгляд у старика явно иронический, даже, пожалуй, недовольный, и смотрит он на Людвига Франка как-то косо.
Этого Шенгузен больше не потерпит. Он положит конец подобному безобразию, и немедленно! Надо же, черт возьми! Еще и после смерти с дерзкой иронией смотреть на происходящее. И Шенгузен тут же придвинул стул к стене. Хорошо бы вовсе избавиться от портрета Бебеля. Однако убрать его он не решился, опасаясь вызвать недовольство. Но он не допустит, чтобы этот старый радикал оскорблял Людвига! Прочь его со стены!
В кабинет вошел секретарь.
— Хорошо, что ты пришел. Помоги-ка мне. Портрет висит абсолютно не на месте. Он плохо освещен.
«Вот и прекрасно, — думал Шенгузен. — Пусть уж лучше его обозревают мои посетители, лишь бы не я».
— Но эта стена останется голой, — сказал секретарь.
— Достанем еще какой-нибудь портретик. Мало, что ли, их у нас в подвале. Повесим… повесим туда, скажем, Лассаля. Кстати, он к Людвигу Франку гораздо больше подходит. Да, вот что: кто руководитель нейштадской молодежной группы?
— Сейчас справлюсь, товарищ Шенгузен.
— И выясни, кто в прошлое воскресенье сделал там доклад «Немецкая песня». На родительском вечере.
Портрет Бебеля висел теперь между окнами, за спиной Шенгузена. Шенгузен повернулся в кресле и взглянул вверх. Старик Бебель грустно смотрел на него со стены. Шенгузен самодовольно ухмыльнулся.
Взгляд его упал на три больших аквариума, стоящих у окон его кабинета. Он сегодня еще не поглядел даже как следует на своих рыбок. Приходится заниматься всякой чепухой, черт знает на что тратишь силы.
Он отодвинул стул и отдался созерцанию своих любимых золотых рыбок. Великолепные светло-розовые вуалехвосты и огненно-красные, без единого пятнышка, золотые рыбки, одни легкие, быстрые, другие — пузатые, медлительные. Его особой гордостью были три солнечные рыбки, редкие и дорогие экземпляры. Переливаясь всеми цветами радуги, они, точно маленькие сверкающие звездочки, спокойно скользили в воде.
Часами мог простаивать Шенгузен перед аквариумами, восторгаясь чудесными созданиями. Созерцая, как тихо и безропотно они коротают свой век, он отдыхал душой от неприятностей, которые ему непрерывно причиняли неугомонные люди.
Вошел секретарь.
— Ну? — спросил Шенгузен, не оборачиваясь. — Выяснил?
— Руководительница нейштадской молодежной группы — товарищ Гертруд Бомгарден.
— Вызвать ее. Пусть явится завтра же утром. Рыбки покормлены, Килинг?
— Покормлены, товарищ Шенгузен… А парень, который делал доклад о немецкой песне, — Вальтер Брентен.
— Что? — Шенгузен подскочил. — Брентен? Интересно! Отпрыск Карла Брентена? Ну да, естественно. Как говорится, Килинг, яблоко от яблони недалеко падает. Из семейства Брентенов, значит! Ну, дружок, мы тебе загодя обрежем крылья. Вышвырнем тебя, как и папашу! Форменное гнездо анархистов эти Брентены!
Часть вторая
ПОД ТЕМИ ЖЕ ЗВЕЗДАМИ
ГЛАВА ПЯТАЯ
I
Звонок.
Еще звонок.
Звонок за звонком.
— Карл, ты? — Вмиг цепочка сброшена, и Фрида широко распахивает дверь.
Гренадер Брентен без слов вваливается в дом, в походной форме, нагруженный до отказа, взмокший от пота. В столовой он сбрасывает на пол зажатые под мышками свертки и ранец.
— У-у-уф! — отдувается он, тяжело опускаясь на стул. — Слава богу, наконец-то я дома.
Фрида безмолвно и слегка испуганно всматривается в мужа. Ей кажется, что он как-то странно изменился. Это уже не благодушный коммерсант с лицом чревоугодника и солидным пивным
брюшком; перед Фридой затравленный, исхудалый, измученный человек, и лицо у него такого же землистого цвета, как его заношенная форма. Пышные, закрученные вверх усы уже не идут к костлявой, угрюмой физиономии. Когда он усталым жестом сдвинул на затылок солдатскую фуражку, Фрида увидела, что последние остатку волос у него выпали; череп гол, гладок и в каких-то странных буграх. Да, было от чего испугаться: год военной службы здорово его истрепал. Сердце у Фриды сжалось от острой боли за мужа. Она раскаивалась, что часто смеялась над его жалобными письмами и считала его нытье преувеличенным.Он поднял глаза.
— Здравствуй, Фрида.
Она только кивнула в ответ.
— Ну и поездка! Сущий ад. За всю дорогу не присел. И вдобавок ко всему с Гольштейнского вокзала тащился пешком.
— Отдышись немного, — сказала она.
В военной форме она видела его только на фотографиях, и на них он казался бравым солдатом. А тут — воротник слишком высок для его короткой шеи, голенища походных сапог чересчур длинны для его коротконогой фигуры. Обмундирование выцвело. Только пуговицы блестят и сияют, как краны на ее газовой плите.
Ему стало не по себе от упорного взгляда жены, и он отвел глаза, потом от смущения начал старательно вытирать пот с лица и схватился за сердце: он все еще Тяжело дышал.
— Десять дней! Больше за эти две золотые монеты не мог вырвать. Кто их дал? Мими?
— Как же! Держи карман шире! — ответила Фрида запальчиво. — Уж пора было бы тебе раскусить Вильмерсов. Эти людишки думают только о себе. Мальчик наш раздобыл их.
— Да-а? А где он?
— В своем Союзе молодежи. Он там чуть не все вечера проводит.
— Малютки тоже нет?
— Она-то дома, спит уже. Хочешь на нее посмотреть?
— Потом! Достань-ка мой летний костюм!
— Ты что, уже собираешься куда-нибудь?
— Нет, нет, только бы переодеться. Сбросить с себя эту грязную мерзость. И как можно скорее.
— Так помойся сначала. Вшей на тебе нет?
— Да что ты? У нас нет вшей.
Фрида не может скрыть усмешки. Он это видит и понимает, что она ему не верит.
— Ты посиди, отдохни, а я согрею воду и все приготовлю. — И она ушла на кухню.
Он сидел, оглядывал комнату, свою комнату. Все на прежнем месте: стулья, раздвижной стол, шкаф с резьбой, стенные часы, выигранные на лотерее, устроенной как-то в «Майском цветке», картина со львом и ребенком. Вот фотография: он и Фрида женихом и невестой. Никаких перемен за минувший год, ровно никаких. Разве только ковер немножко истрепался. И удобного кресла по-прежнему не хватает. После войны он купит кресло. Непременно. Это будет его первое приобретение. Неужели уже больше года, как его вырвали отсюда? Здесь ничего, решительно ничего не изменилось, а в его существовании все, все перевернулось вверх дном. Его жизнь в казарме — наполовину цыганская, наполовину каторжная. Там его учили ходить, учили стоять, вымуштровали так, что он по команде смотрел направо, налево или прямо; он и дышать-то стал, как предписано, ибо дышать разрешалось только так, как положено по уставу. Если ему хотелось в этом сумасшедшем доме хоть на мгновение почувствовать себя человеком, он должен был оплачивать такое удовольствие сигарами, как оплатил золотом и этот свой первый отпуск. Одели его в форму с медными пуговицами и с золотым кантом на петлицах. Если бы ему продели через нос кольцо, пришлось бы и это стерпеть. Как часто за прошедший год он готов был растерзать себя, и тем более — всех остальных! Каких только картин мщения не рисовала ему разгоряченная фантазия, когда он изнывал от бессильного отчаяния! С первого же дня его смертельным врагом в казарме стал унтер-офицер Кнузен, Адам Кнузен, трактирщик из Брамфельда. Сколько раз Карлу Брентену снилось, что он вместе с добрыми друзьями и помощниками буквально стирает с лица земли этого Кнузена, а заодно и его трактир. В последний раз, когда ему снилось такое сладостное побоище, он победоносно огляделся и, убедившись, что все основательно измолочено, вдруг с величайшим изумлением обнаружил, что вместе с ним дрались Пауль Папке и Густав Штюрк. Они? Это показалось ему таким невероятным, что он сразу проснулся…